Любця
Владимир Пасько
Эта семья фактически единственная, с которой так долго продолжаются дружеские отношения родителей и его личные. Отец Любци, дядя Ваня Гайда был в те времена у Шеремета-старшего ездовым или, как здесь говорят, фурманом, возил того парой лихих коней на тачанке. Такой тогда персональный транспорт полагался высшему районному руководству. Тачанка как в фильмах о гражданской войне, только что без пулемета. Вместо того автоматы и у ездового, и у «пана начальника», как уважительно величал дядя Ваня и вся его семья Шеремета-старшего. Мать они называли «пани Маруся». Попытки убедить, что они не «паны» и при советской власти такого быть не может, успеха не имели. Дядя Ваня, а за ним и все его семейство, долго придерживались своей точки зрения. Но сказать, что дядя Ваня – фурман, это значит, не сказать ничего. Потому что он не просто правил парой своих всегда вычищенных гнедых, а был и ординарцем, и порученцем, и вестовым, и охранником, словом, – всем тем, кем является на войне для офицера тот солдат, который постоянно находится рядом, – и в бою, и на свадьбе.
Что подвигнуло его, отца двух детей, степенного «хозяина» на такую опасную работу, трудно сказать. Деньги? Вряд ли, потому что имел собственное хозяйство и даже пару коней. Как по тем временам, достаточно зажиточный. Идея? Также вряд ли, потому что откуда она, эта коммунистическая идея, у такого хозяина, хотя и приймака? Скорее бы должна была быть «жовто-блакитная». Тогда откуда? Кто его теперь знает. Скорее всего, рассудительно взвесил, что лучше помогать новой власти здесь, дома, чем идти пушечным мясом на фронт, как другие односельчане, кто не успел в лесу спрятаться. А, возможно, все же и внутреннее сочувствие имел. Потому что не все же тогда боролись с «советами», иначе бы они не победили. В любом случае, дядя Ваня был добрым «ангелом-хранителем» для всей семьи Шереметов. Маленькому Володе он мастерил кнутики на забаву или вырезал свисток из веточки. Шеремету-старшему, рискуя жизнью, подносил патроны, когда того от своих отсек огнем вражеский пулеметчик на колокольне. И «бравые хлопцы-бандеровцы» уже готовились захватить живьем такую высокую птицу. Ну, а семья дяди Вани – жена, двое дочек и теща, – при любом случае забавлялись с малым Володей, угощая его скромными сельскими сладостями. И хотя Шереметы уже пятьдесят лет как выехали из этого села, но добрые отношения с той семьей остались на всю жизнь и в кои-то веки загорались редкими встречами, питаясь воспоминаниями о пережитых вместе тяжелых временах. Но где оно, подворье тех добрых людей? Здесь все так изменилось, что сразу и не узнаешь. Ага, вон школа, а дорога к Гайдам куда-то налево.
Школа… В ней учительствовала его мать, учила местную детвору украинскому и русскому языкам. Украинскому литературному, который был выработан и упорядочен там, на Восточной советской Украине и которого здесь никто толком не знал – ни немногочисленная местная интеллигенция, ни тем более простые крестьяне. Ну, а что касается русского, то здесь понятно и без комментариев – эти края испокон-веков были под кем угодно, только не под Россией. Кратковременное же ее владычество во время Первой мировой войны ничего, кроме отвращения, у местного населения после себя не оставило. Потому что принесло за собой еще больший национальный гнет, чем под Австро-Венгрией. Чего стоила деятельность в те времена одного графа Алексея Бобринского, ожесточенного русификатора этого края. Непродолжительная, но воспоминания оставила – «нет слов, одни междометия»… Однако хочешь-не хочешь, но русский язык нужно было учить, потому что так требовала новая, теперь уже «советская» власть. И свидетельства о рождении новых галичан заполнялись теперь уже не на польском, а на русском и украинском языках. На украинском, правда, недолго, но это уже «детали»…
Мать, как уже говорилось, в Западную попала совсем не по своей воле. Потому что тогдашнюю «Советскую власть», которая была достаточно жесткой к врагам, нельзя было обвинить в снисходительности и к своим. Двадцатилетнюю студентку Марусю Горенко, которая по возвращении в родное село на Черкащине из эвакуации, собиралась продлить прерванную войной учебу в университете, вызвали в райком комсомола и предложили ехать вместо Киева в Западную Украину инструктором одного из многих создаваемых там райкомов комсомола. Ее отец, заслуженный старый коммунист и красный партизан, заведующий отделом агитации и пропаганды райкома партии, лишь сказал дочери:
– Если партия требует, значит, так надо…
И она поехала, как сотни и тысячи таких же молодых девушек из Восточной Украины. На тяжелую и опасную работу, которая нередко заканчивалась изуродованной жизнью, надругательством, а то и смертью. Потому что ОУН, если еще как-то мирилась с их просветительской деятельностью в школах, то за малейшую попытку агитации за советскую власть жестоко карала. А партия от нее, инструктора райкома ВЛКСМ, требовала именно агитации. Это теперь ту аббревиатуру, «ВЛКСМ», уже немногие знают, что это – Всесоюзный ленинский коммунистический союз молодежи. Но тогда не только знали, но и верили. Верили, что они делают добро для людей. Да еще и как верили! Невзирая на то, что их за это убивали, справедливо считая апологетами коммунистической идеологии. Потому что у ОУН была своя идеология, не менее требовательная к своим и верующим, и неверующим, и не менее бескомпромиссная, чем советская. И они, эти бедные девушки по двадцать–двадцать с небольшим лет, оказались между молотом ОУН и наковальней советской власти. Но они тогда не знали, что их там ожидает, и ехали, полагая, что ненадолго. А оказалось для многих, что на всю жизнь.
Его матери еще повезли, потому что в Большом Бору ее признал секретарь райисполкома Билокопытенко, который работал в свое время со старым Горенком. Да и немногим раньше приехала семья односельчан – Козаченкив. Они по возрасту все были значительно старшими, поэтому отнеслись к ней с отеческой заботой. Впоследствии из «комсомола» на работу в школу перешла, жизнь стала более спокойной. К сожалению, век Билокопытенка оказался недолгим: пока Маруся через пару месяцев, уразумев, что ей здесь придется быть долго, ездила домой за теплыми вещами, того районного руководителя «ребята из леса» повесили во дворе дома, в котором он заночевал, приехав в дальнее село агитировать за «советскую власть».
Преисполненное ужаса письмо Маруси к отцу перехватили на почте в Теренграде «те, кому положено» и послали Шеремету-старшему разобраться, чтобы более подобного не писала. Так они с отцом и познакомились, а затем и жизнь всю вместе прожили. И дожили вплоть до той поры, когда о тех временах стало позволительно говорить все, что хочешь, как тем, так и другим, в том числе ходить ветеранам тех событий на праздники под теми флагами, кто под какими желает – хоть под красными со звездой, хоть под красно-черными с трезубом. Старческие руки уже едва держат те флаги, но глаза полыхают все той же неумолимой непримиримостью, как и когда-то. Их же детям, а тем более внукам в большинстве безразличны что одни символы, что другие. У них преимущественно одни хлопоты -, чтобы «зеленых» было побольше. Не всходов на полях, а купюр в бумажнике. Что поделаешь, как говорят местные люди, такие времена…
Шеремет решил спросить на всякий случай, как пройти к Гайдам. Оказалось: никто не знает. Потому что большинство приезжие. К тому же он внезапно осознал, что и дядя Ваня, и тетя Ганя, и старенькая бабка, давно поумирали. А Любця еще раньше вышла замуж и сейчас это подворье знают, очевидно, по имени ее мужа. В конечном итоге встретился один немолодой человек, который и показал дорогу. Перекинулись несколькими словами. Он 43-го года рождения, лишь на три года старше Шеремета, в детстве, может, где-то как-то и играли вместе. Однако сейчас выглядит совсем худо. Несколько десятилетий тяжелого труда в колхозе, привычное по селам злоупотребление алкоголем сделали свое дело – фактически старый дед. Жалуется на здоровье, на трудную жизнь. Поневоле подумалось: его родителям мои родители обещали счастливую жизнь в колхозе, и те, («разве хочешь – должен») пошли. И этот их сын, тогда мальчишка, в том колхозе «отишачил» всю жизнь. И что имеет? Старый заезженный конь в такой же старой, как сам, сбруе…
Встреча с односельчанином скребнула по сердцу. Пошел в указанном направлении, а голову сверлили мысли: а ты сам, сын тех «строителей светлого будущего»? А они сами, те «строители»? Разве обогатились за те же долгие десятилетия служения советской власти? Да ничего подобного, случись с кем-то из них, не дай Бог, какое-то несчастье, – копейки путной за душой нет. И не оттого, что пропойцы или транжиры, просто из того, что платят, сбережений не составишь, а мошенничать не научены и не привыкли. Но разве же этому человеку это скажешь? Он такого просто не поймет и не поверит. Да и не нужно ему чужих хлопот, у него своих хватит. И он имеет полное право сказать: вы ту «совитську владу» с теми колхозами нам принесли, вот от нее и имеете, что заслужили. Потому что для него, простого трудяги, практической разницы между прежней и нынешней властью фактически не видно. Только и всего, что поменяли красный флаг на сине-желтый, да изменили вывески: прежний «районный комитет КПСС», стал «районной государственной администрацией». Да чиновников в ней развелось, как мух над … медом. Да взятки стали брать за все кряду и абсолютно безнаказанно. Относительно же того, что нынешняя власть на советскую, а тем более европейско-демократическую, похожа, как… корова на коня, вряд ли до простого крестьянина такие тонкости доходят. Потому что для него, вечного трудяги, что та власть была чужой обдираловкой, что эта больше на мачеху похожа. Тогда даже лучше было: в колхозе хотя бы что-то платили на трудодень. Потом, при его преемнике КСП, коллективном сельском предприятии, не знали, как и копеечка та выглядит. А теперь, когда уже даже и те КСП поразгоняли, так и совсем непонятно стало, как оно дальше сельским труженикам жить будет. Какие-то «сельскохозяйственные общества» с ограниченной ответственностью» появились, а если по правде, так они – «с ограниченной совестью». И в добро от них верится с трудом…
За этими невеселыми мыслями как-то вдруг вынырнула на холмике Любчина хата. Та же, еще с тех времен, лишь крышу поменяли, да подпорная стенка со ступенями сделаны позднее, капитальные. И кусты сирени разрослись, прячут двор. Он с волнением отворил калитку, постучал в дверь. Тихо. Неужели никого нет дома? Досадно. На всякий случай кликнул во двор, на огород. В ответ:
- Кто там? Сейчас иду…
Через минуту перед ним появилась небольшого роста пожилая женщина. Хотя и не виделись едва не четверть века, но сердце подсказало: она! Слезы, обнимание, суматоха, чтобы лучше принять дорогого гостя. Позвонила по телефону мужу – учителю истории, чтобы быстрее бежал домой. Попытки как-то угомонить этот шквал гостеприимства были отметены сразу и решительно.
Пока хозяйка суетилась, быстро накрывая на стол, Владимир с волнением осматривал дом. Здесь квартировал некоторое время и его отец, еще когда был неженат. Он переехал сюда после трагического случая с его товарищем, также офицером НКГБ. Они жили вместе в покинутом переселенцами в Польшу доме. Однажды тот вернулся домой первым, уже в сумерках, не подозревая, что в темных сенях его давно караулит Смерть. Беднягу нашли уже холодным с перерезанным горлом. Чтобы не искушать судьбу, Шеремет-старший переехал к верному Ивану. Где и жил, пока не встретил свою Марусю. Теперь здесь мало что напоминало тогдашнюю крестьянскую хату, с ее лавами под стенами, застланными домоткаными гуцульскими покрывалами, образами в полотенцах в углу и специфическим густым мягко-теплым духом домашнего хлеба и каких-то трав. Сейчас все обустройство было городским, даже телефон вон стоит – звони, куда хочешь, не говоря уже о телевизоре. Быстро пришел Любин муж – высокий, осанистый симпатичный Зиновий Андреевич. Также уже пенсионер, но дома не сидит. Предупреждая его вопрос об их житье-бытье, Люба, не прекращая своих хлопот, коротко объясняет:
– Вынуждены работать, Володя, потому что нужно же как-то жить. Двоих ведь дочерей в городе имеем, внуков, нужно помогать, вертеться.
Владимиру стало неудобно, что вызвал столько хлопот, но гостеприимные супруги никаких возражений не воспринимают и накрывают стол «по полной программе»:
– Да ты же у нас такой редкий и дорогой гость! Да не волнуйся, у нас ведь все свое, своими руками выращенное.
В конце концов сели к столу, подняли по рюмке за встречу, завязался сумбурный, как всегда в таких случаях, разговор. На обычный, как водится, вопрос о житье-бытье, Люба, не сводя с него влажных глаз, лишь улыбается своим добрым крестьянским лицом и пожимает плечами:
– Да как живем? Как видишь, ничего, – и коротко вздохнув, так же коротко резюмирует, – Потому мы хоть оба уже и на пенсии, но я в колхоз на свеклу ходжу и у себя здесь на огороде хозяйничаю, да кабанчика и гусей-курей держим, а Зиновий в школе хотя бы что-то заработает. Так и выкручиваемся как-то…
Что же коротко и ясно, исчерпывающе. Владимир заметил, что в целом люди живут, видно, неплохо. Вспомнил о виденной улице недостроенных коттеджей. Зиновий Андреевич лишь невесело рассмеялся:
– И мы там также взяли участок, даже фундамент заложили. Ну так что? Это же все было когда-то. Еще перед той инфляцией, давней. Которая все съела. Сейчас получше, но все равно мало кто в состоянии достроить, у многих так и стоит себе.
Владимир возразил:
– Но я же видел новые законченные дома. Такие красивые – куда там…
В ответ:
– Так то же единицы тех, кто к чему-то присосался. И может либо солидно украсть, либо хорошие взятки брать. А простой люд – тот так же, как и мы, едва перебивается. – В сердцах рассказывают, как месяцами им не платили пенсии, а дочкам – учительницам в городе – зарплату. Или если иногда и платили, то нередко лишь частично и натурой – то сахаром, то какой-то крупой, а то случалось и… водкой. «Ящик на человека». Владимир пораженно слушал. Задержки зарплаты и пенсий были в девяностые годы по всей Украине. Но, чтобы додумались зарплату выдавать водкой, да еще и учителям (!!!), – о таком слышал впервые.
– Ну, а теперь-то как? Неужели до сих пор так плохо? – спросил, зная по своей Академии, что те черные времена вроде бы года три-четыре, как миновали.
– Теперь, слава Богу, получше. Хоть и маловато платят, но более-менее вовремя и деньгами.
-- А как другие люди живут? На какие шиши? -
– Да кто как и кто с чего. Ведь село сейчас не то, что было, уже около четырех тысяч людей живет, это в четыре раза больше, чем при вас. Земля всех не прокормит, ее в колхозе было всего шестьсот гектаров, а колхозников – сто пятьдесят.
– Что же тогда другие делают?
– Кто что, перебиваются, как могут. Одни в городе какую работу перехватили, другие здесь и по близлежащим селам вертятся. Человек с двести батрачат на Западе, вдвое больше – на Востоке, в том числе замужние женщины. Семьи же здесь сидят, рты пораззевали, ожидают, пока те кормильцы им заработанный тяжелым трудом доллар или евро подбросят.
О том, что украинцы являются дешевой рабочей силой для России, Шеремет слышал не раз. Но, чтобы простые “хлопцы” и «бабы» из села ездили на заработки в Европу – такое на Надднепрянщине встречалось не часто.
– Как – на Западе? Где?
– Да по всей Европе, от Польши до Португалии и от Греции с Италией до Шотландии. – Воспользовалась привычной терминологией бывшая учительница географии. – У нас из Теренграда в Италию, например, рейсовый автобус ходит, еженедельно. В другие страны – по мере комплектования групп, как говорят.
Зиновий Андреевич, в прошлом учитель истории, философски заметил:
– А что в этом странного, если рыночную экономику строим, фактически – капитализм? До 1939-го года всегда так было, что украинцы в поисках куска хлеба либо эмигрировали за океан, либо рыскали по всей Европе, преимущественно по французским и бельгийским рудникам. Теперь так же, только и всего, что географию расширили да масштабы.
Разговор перескакивает с одного на другое. Глядя на Владимира, Любця не перестает повторять: «Ну, вылитый татусь в молодости!» Хотя его отец был тогда, здесь вдвое моложе его, нынешнего. Вспоминает, как отец проверял ее тетради, потому что вся ее семья – и отец, и мать, не говоря уже о старой бабке, были неграмотными. Поэтому «пан начальник» беспокоился, как учится дочка его фурмана, чтобы в люди могла выйти. Вышла! И университет закончила, и без малого сорок лет детей своих односельчан учила-воспитывала, и вот теперь, на седьмом десятке лет, вынуждена сменить учительскую указку на крестьянскую сапу, а школьную доску – на участок свеклы. И не от жадности к деньгам, а чтобы жить хотя бы не хуже людей.
Колхоз… Тяжело они приживались на этой земле и среди этих людей, эти главные институции «советской власти» на селе, ох как тяжело. Даже маленькая тогда Любця, повторяя слова, очевидно, старших, говорила: «Повесимся все, но в колхоз не пойдем!» А ведь это была семья из «наших», «сознательных». Чего же тогда было ожидать от всех других, «несознательных»? Но – пошли. Еще и как пошли! Потому как – куда денешься, если власть жмет всей своей могучей силой? «Разве хочешь? Должен!», как говорят местные. Интересно, а какова же нынешняя судьба тех созданных с такими потугами и человеческими страданиями колхозов? Далекий от сельского хозяйства, Владимир все же читал, что их земли разделили на паи, а «колхозы» превратили в какие-то там «КСП». Хотя он хоть убей не понимал, какая с точки зрения украинского языка, семантики, между ними разница – «коллективным хозяйством» (сельским, естественно, потому что не в городе же оно на асфальте, а в селе на земле) и «коллективным сельскохозяйственным предприятием». Правда, с весны последнего года прошлого тысячелетия или в первом году нового века и тех «КСП» уже не стало. Теперь вместо них всевозможные кооперативы, общества, арендные и частные сельскохозяйственные предприятия, – черт ногу сломит. Разница между частным и всем другим как-то еще понятна. Хотя и не совсем. Потому что частное – это чье-то личное. Так что у нас, опять помещики позаводились? «За что боролись, на то и напоролись?». Поспрашивал своих гостеприимных хозяев.
Люба глубоко вздохнула:
– Что я тебе скажу, Володя? Если по правде, то что КСП, что тот агрокооператив или общество – это все едино, те же колхозы, только и того, что разграбленные да искалеченные! К тому же порядка стало меньше, а работать тяжелее. Относительно же тех паев, я так скажу: кто хотел, тот взял, пробует сам хозяйничать и у других еще в аренду берет. Но таких мало, потому что слишком тяжело – техники нет, горючего нет, коней давно почти всех вывели – чем будешь работать? Руками? Так лопатой и сапой много не наделаешь. Кое-кто пай взял, да и бросил, а сам в город подался. Большинство же так в «колхозе» и остались. Потому что куда денешься, жить ведь как-то нужно.
– А председатель в том вашем агрокооперативе кто? Новый?
– Да нет, тот же, что и в колхозе был, уже более пятнадцати.лет
Владимир лишь сокрушенно вздохнул. Это явление знакомо: привыкшие к власти «красные лендлорды» плотно держат в своих руках хотя бы то, что осталось от прежних более-менее крепких хозяйств. Поскольку куда им идти и что делать? Брать солидный ломоть земли и садиться самому на трактор, приноравливаться к коню, к плугу, к лопате? Так отвыкли. А кто и не отвык от тяжелой крестьянской работы, тот настолько к власти прикипел, что без ее уже себя не представляет. Потому что кто такие те «председатели», которые выжили и остались сейчас на насиженных местах? Если по-научному, то своего рода пассионарии разного калибра, не только формальные, а часто и неформальные лидеры. Иное дело, у кого какие морально-этические качества… Это с одной стороны. А с другой – кто из крестьян осмелится в нынешние времена выйти из колхоза? Из средних-заурядных, не слишком, а в меру умных и в меру способных-трудолюбивых? Когда их деды были «газдами», хозяевами, вели собственное хозяйство, так они тогда имели, кроме земли, своих лошадей, реманент, какой-то скот. Если кто-то лошадей и не имел, так знал, где, у кого и на каких условиях взять. А что сейчас ему дадут, если выйдет из того КСП, а к агрокооперативу не прибьется? Выделят клок земли – и все. Коней колхозных давно уже нет, всех разобрали, кто половчее. А трактора и комбайны на куски не разделишь, тут тоже, кто смел – тот и съел. Да и большинство той машинерии давно уже являются скорее металлоломом, чем сельскохозяйственной техникой. Поэтому если иметь землю, но не иметь чем ее обрабатывать, так уж лучше тогда ее не иметь совсем. Тем более, что перед глазами наглядный пример – грустная по большей части судьба первых отважных и рьяных. «Фермерами» назывались. Побарахтались–побарахтались, да так и присохли на корню. Кто обратно в агрофирму вернулся, фактически – в батраки к новоявленному, пока еще теневому, помещику. Кто с тоски да горя спился. Кто куда глаза глядят подался. На ноги поднялись единицы, да и те держатся из последних сил, так, что жилы веревками вздулись…
Но это было еще не все. В те доперестроечные времена были и агротехника, и посевной материал, и удобрения, и еще много чего нужного для хотя и небольшого, но самостоятельного хозяйства. Чтобы оно не прозябало и не тянуло из человека последние соки, а по-настоящему жило и приносило труженику хотя бы и выстраданно-нелегкое, но настоящее счастье хозяина на своей земле. Где оно, это все? Где его взять? Где та вся инфраструктура, которая когда-то обеспечивала жизнь старого Большого Бора, составленного из нескольких сот единоличных хозяйств? Нынешние разные «Укрсильгоспсервис» и другие «прихватизованные» монстры-посредники между селом и городом – так они как были рассчитаны на обеспечение колхозного сельского хозяйства, так до сих пор к единоличному лицом не повернулись. И в настоящий момент уже немногие даже знают (потому что помнить почти некому!), что в Галичине еще при Австрии и Польше была хорошо развитая сельскохозяйственная кооперация. Не нынешняя «советско-незалежная», которая еле работает сама на себя, не говоря уже о людях, а настоящая, которая густой сетью своих ячеек покрывала весь край. Ячеек, которые действительно были общественными, а не полугосударственными организациями, которые все вместе, совокупно помогали крестьянину и приобрести все для него необходимое, и продать плоды его тяжелого труда. Причем все это – по нормальной цене, а не по такой хищнически-вымогательской, как у нынешних «радетелей» о крестьянине.
Однако даже при наличии этих трех таких важных составляющих – земли, техники и соответствующей инфраструктуры, – даже все это вместе взятое еще совсем не гарантировало успеха новоявленному украинскому «фермеру», Потому что нужно было к тому же еще иметь и то, что вдыхало бы жизнь в эту материальную основу – выработанные и освященные веками знания и навыки именно единоличного, а не коллективного ведения хозяйства. На земле, своей, а не коллективной, на той земле, каждый комочек которой помнил бы руки твоего отца, деда и прадеда, был полит их соленым потом. Но самое главное – нужно иметь такую же уходящую в глубину веков психологию единоличного хозяина, который сам-один несет весь тяжелый груз ответственности и перед своей семьей, и перед людьми, и перед Богом, и перед памятью предков за все то, что он делает. Потому что от этого зависело, будет жить его род или нет. Специфический нрав того, кто когда-то гордо называл себя здесь в Западной, – «газда», а там, в Восточной – господин, «хозяин».
Ни тех знаний и навыков, ни той психологии, до сих пор уже почти не сохранилось. Слишком долго и старательно их выкорчевывали, выжигали и вытравливали, прививая все новое, прогрессивное, коллективное. А произошло оно вон, видишь, как: до того настарались, что некому даже стало на земле толком и похозяйничать. Немногочисленные исключения лишь подчеркивают трагизм суровой реальности. Причем случилось это, к сожалению, давно. Владимир вспомнил случай, который произошел еще лет тридцать назад, где-то в середине семидесятых. Он летел к родителям в очередной отпуск, но от Львова до Теренграда добирался поездом. Соседками по купе были две местных женщины – одна уже пожилая, другая значительно моложе. Владимир любовался пейзажем, поневоле слушал и чирикание бабенки, которая делилась впечатлениями от своей недавней поездки к родственникам в Польшу. По тем временам это было совсем не так просто, как сейчас, но это уже другое дело. Один из фрагментов ее повествования он запомнил до сих пор.
– Вы знаете, цьойцю (тётя – прим. В.П.), я там так утомилась, так утомилась – хуже, чем дома. У них ведь солидное хозяйство, все свое, собственное – и земля, и пара коней, и две коровы, и свиньи, и куры и гусаки, и най их шляк трафит! Ну, я там первый день отдохнула, потом просыпаюсь утром, а их уже никого нет, все в поле. И возвращаются только поздно вечером, когда уже звезды всходят. Мне как-то неудобно, они работают, а я тутай как пани. Что вынуждена делать? Да, все правильно, помогать. Встаю вместе с ними за свет солнца, они себе на поле, а я к скотине и к горшкам. И так ежедневно, да с утра до вечера. Так я си так там напрацювалась, что лучше бы я в ту Польшу и не ездила. Я им говорю: «Да разве можно так всю жизнь работать? От зари до зари, да так ежедневно?»
А они мне:
«Та же иначе же нельзя, та же то есть хозяйство, как ты не понимаешь, та же то – свое!».
А я им говорю:
«Так зачем мне того хозяйства, най оно згорит, как на нем нужно так тяжело работать. Вон у нас в колхозе – сколько хочу, столько и роблю. Воскресенье есть воскресенье, праздники есть праздники. Что председатель колхоза скажет – то сделаю, а как не скажет – и не гляну. Най у него, у председателя за то хозяйство душа болит, на то он и голова. Правда, цьойцю?»
Старушка внимательно, с интересом слушает, согласно кивая головой:
– Ая-ая! Так-так.
Бабенку тема частной собственности на землю и необходимости тяжкого на ней труда взволновала, видимо, всерьез:
– Вот вы, цьойцю, скажите. Вот вы имели свою землю, когда еще колхозов не было. Вот вы бы-сь захтели, если бы вам ее зара повернули?
Владимира еще тогда удивила моментальная, без каких-либо размышлений реакция старухи:
– Да зачем мне тех моргов (мера земли – прим. В.П.), зачем мне того поля! Имеем вон колхоза голову – най у него голова и болит, чтобы у людей все было, как должно быть.
Вполне очевидно, что эта тема для «цьойці» была не внове и что старушка не одну бессонную ночь передумала, вспоминая свои прежние «имения», сопоставляя ту свою жизнь «хозяина» и нынешнюю – «колхозницы», прежде чем пришла к такому категорическому выводу. Той «цьойці» на свете уже, по-видимому, нет. Да и бабенка та уже стала пенсионного возраста, внуков, небось, няньчит. Но вряд ли, чтобы изменила те свои взгляды. Такими она воспитала, очевидно, и своих детей, которые и должны быть сейчас, исходя из возраста, главными строителями нашей новой жизни. Так на что же хорошее, спрашивается, тогда надеяться? Если так думают даже в Западной Украине, где осталась хоть какая-то память о том, что земля когда-то была «землицей», «своей»? Что уже говорить тогда о Надднепрянщине и Слобожанщине? Что же, поживем – увидим, как говорят. Потому что другого выхода все равно не остается. Как теперь любят говорить – нет альтернативы…
Из банального любопытства спросил Любцю о ее с мужем паях, что они лично думают с ними делать. Она смотрит на него, словно на чудака:
– Да какие паи, о чем ты говоришь? Не хочется даже вспоминать. Сначала сказали, что нет нам никаких паев, потому что мы не колхозники, «не положено».
Владимир озадаченно уточняет:
– Как так? Ведь вы оба в этом селе всю жизнь прожили, кроме нескольких лет учебы в университете, по тридцать-сорок лет проработали здесь – учили уму-разуму почти всех детей у всех этих колхозников, – и не имеете права на свою долю в общественном добре? Не заслужили? Да как так?
– Именно так, как слышишь. Впрочем, это сначала так было. Потом люди начали жаловаться – тогда дали нам с Зиновием и таким, как мы, по половине пая колхозника – по два гектара, вместе четыре. Однако – что нам с ними делать?
Супружеская пара лишь тяжело вздохнула. Зиновий Андреевич коротко бросает:
– Так и живем, Васильевич. Коммунистическая власть, говорят, о людях не заботилась. Ну, а как заботится новая, сам видишь.
Любця с горечью добавляет:
– А тато ведь, когда в колхоз вступали, туда даже двое коней отвели. Не говоря уже о земле – двенадцать гектаров отдали. А назад получили – четыре …
Владимир хотя и был удивлен таким узаконенным ограблением, иначе не скажешь, этой трудовой семьи, счел за лучшее промолчать, дабы не бередить им душу. Поскольку не будешь ведь рассказывать им, как это делается у умных людей – у тех же чехов и словаков, например, когда-то соотечественников по империи Габсбургов, потом братьев по социалистическому лагерю, а теперь просто соседей. Сам же он хорошо помнит рассказ своего ученика – слушателя из его академической группы, подполковника тогда еще Чехословацкой народной армии Марьяна Андрейчека. О том, как ликвидировали социалистические коллективные хозяйства в Чехословакии, о разделении ее на два самостоятельных государства речь тогда еще не шла. Так там практически каждой семье вернули ту землю, с которой она вступала в их «колхоз». Кто не желал брать натурой или вступал безземельным, тех также удовлетворяли законным образом, по-человечески. Так же по уму и общее имущество разделили. И ничего, хозяйствуют, по крайней мере, не мы к ним харч на продажу возим, а они к нам. И на заработки ездим. Но разве Любце с ее семьей от этого легче?
За столом упала гнетущая тишина. Владимир молчал, потому что имел такое ощущение, будто именно он был тому виной. Для них он человек из столицы, какой ни какой, а – начальник. Они же – простые люди, только и того, что образованные да умом наделенные. Хозяева же примолкли, потому что благодаря этому разговору, очевидно, еще раз поняли всю глубину совершенной относительно них несправедливости. Чтобы как-то отвлечься от невеселого настоящего, опять перешли к воспоминаниям. Подняли чарки в память о тех из семьи Гайдов, кого уже нет на этом свете. Из тех, кого Владимир знал когда-то, осталась одна Люба. Сейчас она вспоминает, как ее отец уважал Шеремета-старшего и сколько раз они попадали вместе под вражеские пули.
– Как-то они с отцом забежали вперед и оторвались от своих. А бандиты на них нажали. А вокруг голое место и стреляют так, что отойти нельзя. Был только ров, который тянулся вплоть до безопасного места. Но ров грязный, а нужно ползти. Тогда мой отец говорит Василию Романовичу: «Вы ложитесь на меня сверху, чтобы не запачкаться, а я Вас так вытяну». Да, такие были времена…
Владимир подумал про себя: Ну хорошо, почти все тогдашние «советы», те люди с Восточной, кто активно боролся тогда против ОУН-УПА, впоследствии повыехали из этого села. Кто перебрался в город, кто уехал – россияне к себе в Россию, украинцы – на Восточную Украину. Но дядя Ваня Гайда со своей семьей, другие советские активисты из местных – они же пооставались. Как теперь им здесь, их детям-внукам? С детьми и внуками тех, против кого воевали их родители?
Осторожно спросил хозяев.
– Да ничего, нормально. Тех, кто был в лесу, в ссылке – их либо уже нет, либо слишком старые. А младшие… Мы же с ними и росли, и жили вместе. Да и давно то было…
Действительно давно. А с адом ненависти в душе человек весь свой век жить не может. Тем более – не своей, личной ненависти, а унаследованной. Хотя бы и от родителей и родных. Рано или поздно все преобразуется. Если не в пепел, забвение, то по крайней мере в камень недоброжелательности. А это уже совсем иное, это уже до кровопролития не доводит… Да и всё же они все здесь – свои, одной земли дети… А главное – практически все они здесь за независимость. Хоть дети пострадавших от «советов», хоть дети тех, кто тем «советам» служил. Тем более, что, глядя с высоты более поздних времен, так очень многие из первых перешли ко вторым. Ну а теперь все кто назад вернулся, а кто заново пришел, да так и живут, пытаются совместно строить что-то новое. Другое дело, что не очень удачно получается, так это типично для всей Украины.
Мать перед его отъездом на Теренградщину просила узнать, как отпраздновали в Бору 150-летие школы, в которой она когда-то работала. Приглашение на торжества ей прислали, да возраст уже не тот, чтобы даже ради такого случая куда-то ехать. Поинтересовался у Любовь Ивановны.
– Было очень все красиво, торжественно, я тебе скажу. Потому что школа наша как основана была еще тогда, при Австрии, именно украинской, так такой все время и есть. Разве что в 1922-39 годах в польскую ее переделали, но это ненадолго. И от нас очень много интеллигенции украинской вышло. Жаль только, что с довоенных времен не сохранилось документального ничего, ни одного даже фото.
Владимир удивился:
– Почему так? Ведь в войну село, насколько я знаю, практически не пострадало, боев здесь не было.
– Да боев, может, и не было, но зато других бед хватало. – Глубоко вздохнула Люба. – Сначала поляки, когда подчинили себе эту школу в двадцать втором году, так все уничтожили украинское, чтобы и следа не было. Потом советская власть дважды приходила – также о прошлом не очень заботилась, каждый раз заново отсчет истории начинала. Так и случилось, что даже о первом советском директоре школы, который в сорок четвертом году пришел, кроме фамилии и отдельных воспоминаний почти ничего не сохранилось.
– Из учеников мамы кто-то приходил?
– Конечно. И Ганя Киндзера, и Зеня Сорока и Иосиф Горишный, вместе человек восемь набралось. Телеграмму от твоей мамы зачитали вместе с поздравительными адресами на торжественном собрании. Людей почтенных много было, банкет сделали на сто пятьдесят персон. Неплохой, как средняя по размаху свадьба.
Владимир удивленно взглянул на нее:
– Сто пятьдесят человек угостить, да еще не абы как – это, по-вашему “средне”? А что же тогда, если всю губу раскатать, тогда сколько? Триста? Или пятьсот?
Люба улыбнулась:
– Считай сам, как знаешь. Но бывает что и так.
Шеремет лишь головой повертел. Из его офицеров немногие могли себе позволить хотя бы вполовину гостей пригласить, а здесь сто пятьдесят – так себе, средне. Да еще и жалуются, что жизнь в нынешние времена плохая наступила. Вот и пойми их… Однако выражать своих сомнений не стал.
Скользнул взглядом по беленой стене, зацепился за яркие церковные картинки. Заговорили на эту тему, и Владимир ненароком оговорился, что хотя сам некрещеный, но, чтобы жена и дети окрестились, уже теперь, взрослыми, перечить не стал. Любця вдруг сплеснула ладонями:
– Йой, Володю! Да какой же ты некрещеный? Тебя ведь крестили тут-во, в этом доме!
Владимир едва не задохнулся от неожиданности, от такой новости. Потому что о том, что он крещеный, никто ему никогда слова не сказал. Брата, значительно младше него, также не крестили, он уже тогда немаленьким был, что-то бы да усмотрел. К тому же ни отец, ни мать никогда даже не касались этой темы и он и до сих пор так и не знал, были ли они сами крещеными или нет. А здесь – на тебе, вдруг! Что угодно, но такого в их семье быть не могло. И не только из идейных соображений, а даже и из сугубо прагматичных. Потому как по тем временам, за такое можно было бы и партбилетом заплатить, а малейшее наказание – это суровое партийное взыскание. А что это такое – об этом лучше и не говорить. Самое малое – это понижение в должности, если вообще не освобождение с «волчьим билетом». Все зависит от того, как к этому бы подошли – сочли бы целесообразным «врезать на всю катушку, чтобы другим не повадно было», или учли бы безукоризненную репутацию и смилостивились, дали бы по минимуму. Но все равно так, чтобы на всю жизнь запомнил. Нет, его рассудительный отец на такое никогда бы не пошел. А эмоционально идейная мать, воспитанная в семье красного партизана и коммуниста-безбожника, который организовал сельский сход и склонил его к решению с церкви колокола поснимать и в клуб ее превратить – тем более. Так что, как говорил печальноизвестный чеховский герой: «этого не может быть, потому что не может быть никогда».
Однако Любця настаивала на своем:
– Да ты послушай, что скажу. Значит так, по порядку, как оно с самого начала было. Когда ты родился в октябре, то родители тебя записали в «Загсе» и назвали Володею, Владимиром, в честь сам знаешь кого. Ни о каком крещении, естественно, и речи не было. Но мои мама и бабка, ты этого не помнишь, они действительно верили в Бога. И никак не могли примириться с тем, что сын такого хорошего человека, как «пан начальник» никогда в Царство Божье не попадет, только из-за того, что некрещеный. А твоя бабушка, Августиния Сергеевна, она также в Бога верила, но про себя, чтобы твой отец не видел. И вот они как-то договорились тебя окрестить, чтобы никто о том не знал. На Крещение моя мама пришла к вам, когда родители были на работе, бабушка завернула тебя в одеялко и дала ей. А у нас здесь недалеко жил священник, отец Рябчинский. Старенький уже был. Мои мама и бабка его пригласили, чтобы никто не видел, и он тебя здесь, в этом доме и окрестил.
Владимир только слушал и хлопал глазами. А Любця продолжала:
– Да-да, ты не смейся, но это еще не все. Потому что поскольку тебя окрестили, нужно было дать тогда имя настоящее, соответствующее канонам. На Крещение это было либо Иван, либо Василий. Мои посоветовались и решили, что Иван – это как-то уж очень просто, моего отца-крестьянина так звали, поэтому решили назвать тебя Василием, как твоего отца. Так ты что, об этом не знал?
Владимир, а теперь выходит, еще и Василий, лишь озадаченно пожал плечами. Потому что откуда же он мог знать, если даже родители не знали? Ну а бабушка – она, Царство ей небесно, сколько он ее помнит, его отцу, а своему сыну никогда и слова поперек не сказала. Поэтому если и учинила когда-то что-то не по его, то спрятала в глубине своей души так, что и сама забыла. С этой своей тайной и на тот свет ушла, не открыв ее даже тому, кого она непосредственно касалась, – своему внуку.
«Неисповедимы пути твои, Господи!» – по-видимому, недаром так в Библии написано и люди часто повторяют. Даже те, что в Бога не веруют. Владимир пораженно молчал, новыми глазами озирая эту небольшую селянскую хату. Это же нужно себе представить: священник только что запрещенной, преследуемой властью греко-католической церкви тайком крестил младенца – сына одного из своих главных гонителей! Выписывает ему пропуск, так сказать в Царство Божие, если с ним что произойдет. Подвергая и себя, и этих крестных, в случае чего, серьезным неприятностям, а то и опасности. Так как Шеремет-старший был хотя и рассудительным, и справедливым, но нрава был достаточно крутого и сурового, особенно смолоду. И этот креститель мог бы элементарно «загреметь» в ссылку. Не за крестины, естественно, а за «бандопособничество», например. С предупреждением: «откроешь рот, за что в действительности – вместо пяти лет получишь еще десять. Да там и сгниешь». И он об этом знал. И все же сделал. Во имя чего? Чтобы насолить Шеремету-старшему? Вряд ли, чтобы, так – слишком уж большой риск, плата за удовольствие. Тогда что? Вера? Странная она вещь – религия, а еще более странная – человек в вере…
Переполненный смятением, Владимир-Василий в конце концов попрощался со своими гостеприимными хозяевами и в сопровождении любезного Зиновия Андреевича двинулся к автобусной остановке. По дороге еще раз, на всякий случай прощаясь навсегда, жадно ловил взором всё окружающее. Потому что действительно: когда он еще и ради чего сюда приедет? Еще раз смотрел – и все же почти ничего не узнавал. Прежнее типично-исконное село со своими приземистыми хатами и ригами, с потемневшими от дождей и снегов соломенными крышами, с немощеными, густо покрытыми, выбоинами и лужами тесными улочками в настоящее время выглядело почти если не городком, то по крайней мере чем-то достаточно приближенным. Правда, не как те села, которые он видел в Англии, Германии, или хотя бы той же Польше и даже в Югославии, но все же и не то, каким было. А тем более не то, что он видел в нынешнюю свою поездку в Россию. Одно слово, родной для него прежний Большой Бор отличался от этого, нынешнего, настолько поразительно, как, скажем, – крестьянская фура от автомобиля. И ему было немного жалко того своего, детского, но в то же время радостно за сегодняшнее своих земляков. Что у них уже не самановые хаты под соломой, а солидные каменные под жестью, реже – шифером. Что не видно во дворах ни куч угля и кип дров, ни колодезных «журавлей», потому что есть газ и водопровод. Да и люди навстречу идут, одетые не так как тогда – в малопривлекательную одежду, неловко сшитую сельским портным из ткани домотканой или дешевой фабричной, непрезентабельно рыжевато-безликих оттенков, – а в красивом городском наряде. Об обуви нечего и говорить – нынешние его односельчане, по-видимому, уже и не помнят, что такое ходить босиком, или в стоптанных, сотню раз латанных-перелатанных «самосуйцях» или в постолах, вставленных в большие калоши, изготовленные из облысевших автомобильных шин. Тогда сельского вуйка, или тетку в городе за километр было видно. В настоящее же время – даже впритык не всегда и различишь. Хорошо, что это лишь к добру…
Любезный Зиновий Андреевич между тем, как местный патриот и знаток родного края, с энтузиазмом рассказывал ему, что их Большой Бор, как оказывается, ведет свою историю едва ли не из двенадцатого века. В свое время был даже городом, причем настолько солидным и приличным, что был удостоен магдебургского права. Почему он так потом обветшал, что превратился впоследствии в рядовое село, теперь уже даже не районный центр, договорить они так и не успели – подошел автобус. Как всегда в жизни бывает – не хватает одной минуты, часа суток, года. А иногда целой человеческой жизни: все зависит от масштаба дела, которое делаешь. В данном случае – встреча с прошлым. Пусть очень важная, жгуче-болезненная и в то же время радостно счастливая, но – всего лишь для него, для одного маленького человека, и – всего лишь встреча. И в то же время прощание. С ярмарки едем, как говорил вскормленный украинской землей великий еврейский писатель Шолом-Алейхем…