Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

12. Буря на Чёрном море

Даниил Мордовцев

Наконец, казаки в море.

– Какое же оно большое! – с невольным страхом проговорил Грицько, окинув своими оробевшими глазами необозримое водное пространство.

– А какая вода в нем! – не то с изумлением, не то с испугом вздохнул его товарищ.

– Голубая, не то блакитная.

– Нет, синяя.

– Не синяя – зеленая.

– И конца – краю нет ей!

– Так вот оно море! И, Господи!

– Только небо покров ему…

– Небо простре яко кожу, эх! – как-то досадливо проворчал Олексий Попович, который, видимо, был не в духе, потому что в походе, и особенно на море, строжайше запрещалось пьянствовать. – Чортово море!

– Эге! Если б все это была горелка, а не вода, то-то-б! – подтрунивал над ним усатый Карпо.

И не одних новичков поразил вид моря. Необъятная масса воды и ее невиданный цвет, невозможность на чем-либо успокоить взор, который, сколько ни глядел вдаль, все, казалось, более и более утопал в этой бесконечности, одномерные покачивания чаек, ужасающее безлюдье этой водяной мертвой пустыни, – все наводило на душу тоску, одурь, физическую тошноту. Чувствовалась какая-то страшная беспомощность, оторванность от всего мира. Это было даже не между небом и землей, а между небом и бездной, которой нет предела, которая поглотила самую землю и которая нема и глуха, как могила, как смерть.

Хоть бы что-нибудь показалось живое на этом мертвом море! Хоть бы татары!

Чайки шли открытым морем, повидимому, на полдень. Что же там – хотелось спросить – еще дальше, еще глубже, за этой бесконечной синевой? Там, казалось, еще страшнее.

Только влево, далеко-далеко, словно у конца моря, тянулась длинная туманная полоска и тоже таяла вдали, в этом самом безбрежном море, таяла как дымок, как облачко, как туманное дыхание куда-то исчезнувшей земли.

– А то что такое? – показывали молодые казаки.

– То Крым.

И эта туманная полоска за синею далью, это таявшее облачко – это Крым! Не может быть! Это там, где кончается и небо, и море…. Да это, должно быть, конец света…

А как печет солнце!.. Неужели это то же солнце, что и в Украине, в Киеве, в Остроге, в Прилуках, в Пирятине?.. И на море пала от него бесконечная полоса, которая искрится и дрожит на этой страшной, словно дышащей воде и которой тоже нет ни конца, ни краю…

Ближе к корме большой чайки, «отаманской», на размалеванном возвышении, называемом «чердаком», сидит, поджавши по-турецки ноги, седоусый Небаба, лениво покуривает свою люльку и «куняет» – дремлет. Люлька его постоянно гаснет, что заставляет его ворчать, вспоминать «сто копанок чертей», вырубать снова огонь, оглядывать из-под седых бровей море и снова лениво сосать люльку, и снова «кунять».

Длинноусый Карпо, расположившись на дне чайки, весь углубился в приведение в достодолжный вид шкуры убитого им тура, шкуры, с которою он носился как курица с первым яйцом: тщательно обрезал ее, выполоскал в соленой морской воде, отделил от нее великолепные рога и отрезал хвост, которые он предназначал приподнести в дар войску, как войсковые клейноты. Попеременно он брал в руки то рога, то хвост и любовался этими сокровищами. Для него, повидимому, не существовало море – ни его внушающая красота, ни его томительная безбрежность: он уже бывал на нем, нечего смотреть – не то что в степи или в камышах, где всегда есть с кем померяться ловкостью. А море что! – наплевать! Одна негодная вода, которую и пить нельзя.

Олексий Попович тоже расположился недалеко от Карпа и от-нечего делать, навалившись грудью на борт чайки, методически поплевывал в противное море, на котором запрещено пить горилку, и вспоминал свой родной Пирятин, где он шибко гульнул перед отъездом в Сечь: – пьяный у отца и матери «прощенья» не взял, беспечно на улице на коне гулял, малых детей и старых вдов стременем в груди толкал, мимо церкви проезжал – шапки не снимал и креста на себя не клал…

– Смотрите, смотрите, дядьку, что вон оно такое! – испуганно спросил «друкарь», показывая на море.

– Что такое? – лениво, не поднимая головы, спросил Карпо.

– Да вон – из моря выныряет…

– Э! Да то кони.

– Какие, дядьку, кони?

– Да морские-ж кони, не наши.

Действительно, недалеко от чаек, из моря выныряли на поверхность какие-то черные чудовища, плескали чем-то – не то хвостом, не то руками – и снова скрывались под водою. То были стада дельфинов, взыгрывавших на солнце и как-то странно кувыркавшихся среди морской зыби.

– А коли-б нам деры не задало, – проворчал Карпо, расчесывая своим гребнем хвост тура.

– Какой деры, дядьку? – тревожно спросил Грицько.

– Коли-б море не заиграло…

– А что такое?

– Хуртовина будет – буря.

– С чего-ж ей быть, дядьку?

– А с того, небого, что вон те коники выигрывают.

Хотя никаких признаков бури, повидимому, не замечалось, но слова опытного запорожца холодом прошли по сердцу молодых казаков. Они слышали от старых казаков об этих морских бурях, они слышали даже думу, как два брата-казака потопали в море и прощались заглазно с отцом и матерью – просили их помолиться за погибающих, вынести их со дна моря, и как потопал с ними третий казак – «чужой чуженин», у которого не было ни отца, ни матери и за которого некому было даже помолиться… Дума говорила, что они потопали в чужом море за свои грехи, за неуважение к старшим, за свою беспутную жизнь.

А дельфины все чаще и чаще показывали из воды свои отвратительные головы черные, лоснящиеся спины и плесы. В воздухе марило… Над казаками, в вышине, где-то, с жалобным криком пролетел сокол – «білозерець»… Что-нибудь да предвещают эти таинственные вестники!..

Но вот на востоке показалась туча. Она росла какими-то причудливыми образами, быстро менявшими свой вид, и словно живая вздувалась, ползла из-под горизонта все выше и выше и постоянно заступала собою небо. Поверхность моря, до этого совсем синяя, стала чернеть и местами как бы вздрагивать. Что-то, как бы живое, забегало по морю, дуло в разгоревшиеся лица казаков, свистело в снастях, трепало в воздухе взмокшие чубы гребцов…

– Гай-гай! – почесал у себя за ухом Небаба, поглядывая на небо.

Послышался вдали глухой, протяжный гул, как бы что-то тяжелое перекатывалось по горам.

Небо и море все темнели и темнели. По воде стали ходить какие-то белые гребни, которые, словно живые, словно белые дельфины, выскакивали из воды и снова ныряли… В воздухе опять пронесся жалобный крик сокола… Казацкие чайки все более и более ныряли и прыгали с гребня на гребень, держась по возможности в линиях…

На «чердаке» отаманской чайки показался Сагайдачный; он снял шапку и внимательно стал вглядываться в то, что совершалось кругом и в особенности впереди. Седой чуб его, как значок на бунчуке, трепался в воздухе…

– А быть чему-то, – тихо обратился он к стоявшему тут же Небабе.

– Быть, батьку, – отвечал Небаба.

Сагайдачный, вынув из кармана «хустку» – платок – махнул им в воздухе. Из числа казаков, сидевших в разных местах отаманской чайки, отделился один широкоплечий молодец и подошел к чердаку. Это был пушкарь.

– Дай вестовую, – сказал ему Сагайдачный.

Пушкарь молча пошел к передовой пушке, сильно покачиваясь от толчков, которым подвергалась чайка. Ветер крепчал в порывах, визжал словно от боли, словно его кто самого гнал неволею…

Скоро грохнула пушка, но голос ее был так слаб перед ударившим тотчас громом, что казаки изумились. Между тем вся флотилия, услыхав вестовой выстрел, стала скучиваться к отаманской чайке и скоро совсем окружила ее.

– Панове отаманы и все верное товариство! – начал громким голосом Сагайдачный. – Вот сами видите, что Бог дает нам работу дуновением своим Божиим… Это встает хуртовина – надо с нею бороться, и милосердный Бог нам поможет, ибо мы идем за Его святое имя, на ворогов креста Господня… Держитесь до купы, чтоб нас по морю не раскидало, да держитесь против валов… А воды не бойтесь – воду шапками козацкими выливайте… Чуєте, дітки?

– Чуємо, батьку! – заревела вся флотилия.

Но другой рев – стихийный – осилил голос горсти храбрецов.

Началась буря, настоящая буря, неожиданная, внезапная, совсем шальная, какая только бывает на юге. Гром, сначала перекатывавшийся из края в край над совсем почерневшим морем, теперь, казалось, гвоздил тут, над головами казаков и сверлил обезумевшее море среди сбившейся в кучу флотилии. Молнии, как изломанные раскаленные железные шины, стремительно падая в море, вот тут, у самых чаек, скрещиваясь, перерезывая одна другую, слепили глаза. Дождь хлестал так, что, казалось, само море опрокинулось и захлестывало собою тучи.

Казаки, привыкшие бороться с этою бешеною стихиею на днепровских порогах, где также их утлые чайки низвергались с высоты в пропасть, вертясь на вспененной поверхности точно сухие листья и потом вскакивая на седые буруны водопада, – казаки отчаянно боролись с взбесившимся морем и работали все до одного. Рулевой и гребцы смело отбивались от налетавших валов, разрезывая гребни водяных гор и падая в водные же пропасти, чтоб взлетать на седые гривы бушующих по морю чудовищ, а все остальное товариство работало черпаками, ведрами, шапками, выливая затоплявшую их воду… Удары и треск грома, скрип и треск дерева – весел, рулей, чердаков, снастей, гул и клокотанье моря, свист ветра, ободряющие крики старых казаков – все это сливалось в один неизобразимый концерт, в какую-то адскую музыку, от которой и у самых мужественных волосы шевелились у корней…

Но буря, видимо, осиливала. У несчастных гребцов руки отказывались служить. Некоторые весла вырвало из ослабевших ладоней и унесло в море, другие расщепало в куски. Вода в чайках все прибывала – сначала по щиколотки, потом все выше и выше…

– Господи! Погибаем! – послышались отчаянные стоны. – Милосердный Боже, помоги!

– Удержи хляби твои, Отче Вседержителю! Покарай меня одного! – упав на колени и подняв руки к грозному небу, молился Олексий Попович. – Я один грешный!

– Братцы! Панове! Исповедаемся Богу милосердному! – слышались голоса с разных сторон вместе с ревом бури.

– Исповедуй нас, батьку! – кричали с других чаек. – Исповедуй, отамане! Потопаем!

Сагайдачный слышал эти отчаянные вопли. Он видел, что мужество начинает осталять его храброе войско, и что если оно покорится этому роковому моменту, то все погибло. Надо было во что бы то ни стало поддержать дух потерявших надежду и энергию. Зная хорошо привычки моря, он знал также, что эта нежданно-негаданно налетевшая на них бешеная буря так же неожиданно должна и стихнуть… Вот-вот скоро стихнет… он это знал, он это видел по удаляющимся змейкам молнии, по более медленным ударам грома…

Но надо выдержать этот последний момент – надо поддержать упадавший дух товариства… Он хорошо знаком был также с предрассудками людей, с которыми прожил полвека: это были дети, верившие сказкам… Он видел, что всем им в этот отчаянный момент вспоминалась дума о буре на Черном море, дума, распеваемая кобзарями по всей Украине и принимаемая всеми с глубокою верою, точно евангелие… И он решился действовать сообразно указаниям думы, тем более, что и казаки требовали «исповеди», требовали того, о чем вещала дума – и он решился пожертвовать одним человеком для спасения всего войска…

Мгновенно решившись, он взошел на «чердак» и, держась за балясину, громко, подлинными словами думы, провозгласил:

– Панове братия мои и детки! Слушайте! Может, кто меж вами великий грех за собою имеет, что злая хуртовина на нас налегает, судна наши потопляет… Исповедайтеся, панове, милосердному Богу, Черному морю и всему войску днепровскому, и мне, отаману кошевому! Пускай тот, кто наиболее грехов за собою знает, в Черном море один потопает, войска казацкого не загубляет!

Многие упали на колени и подняли руки к небу.

– Я грешен! Я наибольше грехов знаю! – слышалось с разных сторон.

В этот момент выступил Олексий Попович. Он был бледен, мокрые волосы падали ему на лицо, по щекам текли слезы. Честный по природе, но горячий, несдержанный, он был жертвою своего порывистого сердца. Он сделался пьяницей, буяном, со всеми ссорился; но он и легко мирился и сберег в себе честное сердце, что чаще приходится встречать в пьяницах, чем в непьющих… Он решился пожертвовать собой, и пожертвовать так, как указывает та же знакомая всем дума.

– Братия! Панове! – громко воскликнул он. – Я тот грешник великий – меня карайте… Добре вы, братия, учините, червоною китайкою мне очи завяжите, до шеи белый камень прицепите, карбачем пришибите, в Черном море утопите… Пусть я один погибаю, войска казацкого не загубляю…

С изумлением, страхом и жалостью глядели на него товарищи, не замечая, что буря и без того утихает, гром удаляется все дальше и дальше, ливень перестает…

Выступил усатый Карпо, что победил тура: он был приятель Олексия Поповича.

– Как же, Олексий, – сказал он тоже словами думы: – ты святое письмо в руки берешь, читаешь, нас простых людей на все доброе наставляешь, как же ты за собою наибольший грех знаешь?

Попович глянул на него и грустно покачал головой.

– Э! – сказал он: – как я из города Пирятина, брате, выезжал, опрощения с отцом и с матерью не брал и на своего старшого брата великий грех покладал, и близких соседей хлеба-соли безневинно лишал, детей малых, вдов старых стременем в груди толкал, против церкви – дому Божьего проезжал, шапки с себя не снимал. За то, панове, великий грех за собою знаю и теперь погибаю. Не есть это, панове, по Черному морю буря бушует, а есть это отцовская и материна молитва меня карает.

Все слушали его с глубочайшим вниманием, серьезно, благоговейно, словно бы это была проповедь в церкви, чтение святого письма». Один Сагайдачный, видя, что буря почти совсем стихла, и опасность для его флотилии совсем миновала, прятал улыбку под седыми усами и решился довести до конца это – ставшее теперь «комедийным» – «действо». Но он уже не хотел губить человека, а поступить только сообразно народному предрассудку: бросить в пасть разъяренного моря несколько капель человеческой крови.

– Панове, братия и дети, – громко сказал он: – добре вы дбайте, Олексия Поповича на чердак выводите, у правой руки палец-мизинец отрубите, христианской крови в Черное море впустите… Как будет Черное море кровь христианскую пожирать, то будет на Черном море супротивная буря утихать.

– Смотрите, панове, уже и тихо стало! – неожиданно воскликнул Грицько, только что пришедший в себя.

– Ай-ай, и вправду тихо.

– Слава тебе, Господи, слава милосердному Богу!

– Ведите, ведите Поповича! Рубите ему палец! – кричали другие.

Олексий Попович сам вошел на «чердак», перекрестился на все четыре стороны и положил мизинец правой руки на перекладину балясины… Тут же стоял и Небаба… Он вынул из ножен саблю, обтер ее мокрою полою и перекрестился.

– Боже, помогай – ррраз!

И кончик пальца свалился с балясины, стукнулся о борт и упал в море. Закапала в море и кровь казацкая.

Все перекрестились. Перекрестился и Олексий Попович и окровавил свое бледное лицо.

Буря между тем совсем улеглась. Глянул на это улегшееся море и Олексий Попович – и лицо его совсем просветлело.

– А прочитай нам святого письма, Олексий, – заговорили некоторые, совсем повеселевшие, – а мы послушаем да помолимся, поблагодарим Бога за спасение.

Попович достал свою толстую книжищу, которая была совсем мокра, развернул мокрые страницы, поискал чего-то и остановился.

– Разве вот это, – сказал он: – послание апостола Павла к Тимохвею – о почитании старших.

– Да Тимохвея ж, Тимохвея! – отозвались некоторые.

Чтец откашлялся, перекрестился и начал все еще дрожащим голосом:

«Чадо Тимохвие! Старцу не твори пакости, но утешай яко же отца, юноши – яко же братию, старицы – яко же матери»…

– А вот и солнышко! Солнышко! – радостно закричал «дурный» Хома и прервал чтение.


Примечания

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. Сагайдачный: повесть из времён вольного казачества. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года], с. 88 – 96.