6. Острожский сапожник Омелько
Даниил Мордовцев
В то время, когда вельможные паны проклажались в палаце князя Януша Острожского, рассуждая о своих панских делах, под горою, на выезде из Острога, на дворе зажиточного острожского «обывателя» Омелька, но прозванию Дряпкиця, тоже в «холодку», под «повіткою», сидели хлопы и тоже толковали о своих хлопских делах. Обширный двор был заставлен разными принадлежностями хозяйства: плуг с опрокинутым кверху ралом и одним колесом без обода, чумацкие возы с малеванными ярмами, толстые, из цельного вяза, колеса, «мазниці» с дегтем, вилы и грабли, поставленные рядышком вдоль плетня, – все это занимало заднюю часть двора, где рылись в соломе куры с цыплятами, хрюкала свинья с многочисленным семейством, а петух, гордо выступая и поглядывая то одним, то другим глазом на небо, остерегал по временам свою семью особым криком от реявших в воздухе коршунов.
Передняя половина двора, ближе к хате, выбеленной и расписанной у окон и «прізьби» (заваленки) желтою глиною, занята «вишневим садочком», в котором ярко пестреют пышные цветы мака, «горицвіт», васильки, нагидки, желтый дрок и желтые же махровые шапки «соняшника». От ворот направо расположены «комори», сараи, «стани» с колесом, вздетым на шест: на этом колесе чернеется огромное гнездо аиста, из которого выглядывают длинноносые с длинными шеями «бусолята», в ожидании матери, шагающей по ту сторону Горыни в высокой прибрежной траве.
В сараи и из-под сараев с писком снуют ласточки и воробьи, которые ловко хватают всякую играющую на солнце козявку и «комашню» и тащат к своим крикливым и прожорливым детям. А за ними, прикрываясь зеленью клоповника и «калачиков», устилающих кое-где двор, зорко следит серый с белою грудкою кот, которого можно было бы принять совсем за мертвого, если б иногда не сверкали из-за зелени его фосфорические глаза, и не шевелился кончик предательского хвоста.
В стороне от всего этого, в тени, бросаемой навесом или «повіткою», под которою сидел сам Омелько с семьею и некоторыми из соседей, лежал, вытянув передние лапы, друг дома – лохматый Рябко, умнейший пес, про которого Омелько говаривал, бывало, гостям: «такий розумний собака, такий розумний, тільки що «Оченаша» не знає». Рябко, постукивая своим косматым, усеянным репьями, хвостом по земле, казалось, внимательно слушал, что говорилось под поветью, и выражал на своем собачьем лице живую радость, когда Омелько говорил что-либо, как ему казалось, веселое.
А Омелько, седой, с седыми, подрезанными у верхней губы усами, старик, – подрезанными затем, чтобы они «гаспидські вуси», ему «Омелькові шевцеві», не мешали брать в зубы дратву, – Омелько, сидя под поветью на маленьком трехногом «дзиглике» и постукивая шилом об сапог и колодку, лежавшие у него на коленях, тачал «козацький чобіт», и с оживлением разглагольствовал, допекая, повидимому, одного высокого, с бледным, испитым лицом парня, сидевшего верхом на оглобле.
– И какого ж беса вы там друкуете в нашей друкарне? – допытывался Омелько, продевая дратву в прокол, сделанный шилом.
– Да книжки, дядьку, друкуем, – отвечал, улыбаясь, парень.
– Какие там книжки?
– Всякие, дядьку.
– Овва! Вот сказал! Всякие! Книга – это не чобот… Вот я – так всякие чоботы тачаю – и козацкие, здоровенные, и детские, маленькие: все оно будет чобот. А книги, небого – гай-гай! Бывает книга добрая, православная, бывает и поганая – католическая. Вот что.
– «Вертоград словесный» друкуем…
– Ну, коли вертоград, то это что-нибудь доброе.
– Да еще «Лестницу духовную».
Несколько в стороне от этих собеседников перед сложенным из четырех кирпичей маленьким горном сидел молодой усач. Он держал над огнем большую железную ложку с деревянною ручкой: это он растапливал свинец в ложке для литья пуль. На коленях у усача лежала формочка для пуль – нечто вроде обрубленных ножниц, и тут же стояла миска с водою, которой должны были охлаждаться пули.
Накалив железную ложку и растопив свинец, он стал наливать его в формочку, предварительно перекрестившись. Послышался всплеск воды в миске – то пуля упала в воду.
– Первая пуля во имя Отца! – торжественно проговорил усач.
– Аминь! – подтвердил Омелько, моргнув усом.
Молодой парень, говоривший о том, какие они книги печатают в острожской типографии, подошел к усачу, чтобы посмотреть на литье пуль. Подошел и заинтересованный этим делом Рябко и, махая хвостом, стал обнюхивать миску.
– Вторая пуля во имя Сына! – продолжал усач.
– Еще аминь! – подтвердил Омелько.
– Третья пуля во имя Духа Святого!
Усач перебрал всех известных ему святых – и «Богородицу», и «Покрову» особо, и «святую пятницу», и Миколу и Ивана «головосеку», и «святого Юрка», – и всем им отлил по пуле.
– А добрые пули? – спросил молодой парень, выловив из воды одну пулю и рассматривая ее.
– Добрые, брат, такие добрые, что в самое око будут бить, – улыбнулся усач.
– Еще бы! И свинец добрый! – тоже улыбнулся и парень: – Свинец ученый письменный.
– Как письменный? – удивился Омелько, вынимая изо рта дратву.
– Да письменный же, дядьку, – загадочно улыбался парень, – этим свинцом польские книги друковали.
Парень вынул из кармана несколько черных полосок и показал их на ладони старому Омельку. То были типографские литеры. Молодой высокий парень, которого звали Хведьком, состоял наборщиком в знаменитой тогда типографии князей Острожских, в Остроге, – в типографии, издания которой, в особенности церковные книги, ценятся в настоящее время очень дорого. Хведько, который, как хлоп, был наборщиком поневоле, по приказу старого князя, бравшего из острожской школы в свою типографию всякого, кого его ясновельможности угодно было взять, не чувствовал никакой склонности к типографскому делу.
Сидеть или большею частью стоять перед ящичками с литерами в мрачной тюрьме, какою казалась типография, с утра до ночи щелкать противными литерами и в это время думать о зеленом лесе, о поле, о воле, о козакованье и вследствие этого по рассеянности хватать не ту литеру, какую следовало, вместо буки ставить како, и вместо како – ижицу, и за это получать «ляпаса», или уходранку, а то и кием в спину от «исправщика» или от пана ревизора – всего этого было слишком достаточно, чтобы возненавидеть «чортову друкарню».
Хведько мечтал о Запорожье, а тут набирай «Духовный вертоград», либо «Лестницу до раю». Ему опротивели эти «вертограды» и «лестницы», но всего более опротивели литеры. И вот он стал потихоньку таскать их из типографии и давать казакам на литье пуль. Но Хведько действовал в этом случае с разбором: он не трогал «своих», славянских литер, которыми печатались церковно-славянские книги, – Хведько бессознательно явился сторонником «кирилицы», а таскал он «проклятую латиницю» да «лядщину» – шрифты латинский и польский, и употреблял их на казацкое дело.
Таким образом, по странному сцеплению идей и обстоятельств, типография – орудие иезуитской пропаганды в южной Руси – стала орудием и совершенно противной ей идеи – орудием казацкой независимости: иезуитская книга, напечатанная в острожской типографии, побивала народность и веру Украины: а казацкая пуля, вылитая из латино-польского шрифта той же типографии, разрушила не только возведенное иезуитами здание окатоличения южно-русского народа, но и самое государство, приютившее этих разбойников церкви Христовой.
– Что-ж это такое? – удивлялся старый Омелько, вертя меж пальцами черненькую пластинку.
– Да литера-ж, дядьку, – отвечал Хведько.
– Какая маттери ей – литера? Вот этот воробьиный глазок?
– Нет, дядьку, не воробьиный глазок, а литера о, он.
Рябко неожиданно вдруг залаял и бросился к воротам.
– Цуцу! Рябко! – послышалось за воротами.
Пес радостно замотал хвостом и сунулся в подворотню.
– Кого Бог дает? – глянул к воротам Омелько.
Глянула по тому же направлению и его старшая внучка, и вся «почервоніла»: собачье чутье и девичье сердце угадали, кто шел…
Отворилась калитка, и во двор вошли два знакомых уже нам молодца – те, которые были запряжены в таратайку патера Загайлы и из которых один ржал жеребцом, а другой предупреждал патера, что брыкаться будет…
– Ги-ги-ги-ги! – вдруг заржал один из пришедших, коренастый, красивый парубок с серыми веселыми глазами, и заржал так хорошо, что даже Рябко удивился и хотел было залаять, но одумался, понял, что человек дурачится, и еще неистовее замотал хвостом.
– Ги-ги-ги-ги! – продолжал веселый парубок.
– Тю на тебя! Что ты, спятил что ли? – удивился Омелько.
– Нет, дядьку, я оконячился, – отвечал веселый парубок.
– А, маттери твоей!.. Как оконячился?
– Конем стал, дядьку, вот и ржу по жеребячьи.
– А я брыкаюсь; не подходите ко мне, задом ударю, – сказал и другой парубок, черномазый детина с сросшимися черными– бровями.
– Да тю на вас, аспидские дети, – волновался Омелько.
Все приблизилпсь к пришедшим и с удивлением глядели на них. Хорошенькая старшая внучка Омелькова украдкой посматривала на ржущего парубка, и глаза ее вспыхивали нежностью. Старая Омельчиха, подперев щеку рукой, качала старою головою и тоже улыбалась шепча: «от дурні – молоді ще, веселі»…
Парни рассказали, как было дело.
Усатый казак насупился… Вот до чего дошло, – тихо бормотал он: – людей крещеных в коней перевертывают…
– За что же это вас так? – спросил он, помолчав немного.
– Да что в воскресенье до костела не пошли, а пошли в церковь.
Хорошенькая дивчина продолжала украдкой взглядывать на Грицька, который беззаботно рассказывал о том, что возил на себе ксендза, и что его, как лошадь, хлестали плеткой. Несколько раз загорелые щеки ее покрывались румянцем – то была краска стыда и негодования.
– А нет ли у вас, бабусенька, что-нибудь мокрого? – вдруг обратился Грицько к старой Омельчихе.
Старушка ласково улыбнулась.
– Мокрого, хлопче?
– Да, мокренького, бабцю, коней напоить.
– Так чего-б тебе, хлопче? Квасу?
– Да квасу, что ли, только бы мокренько да холодненькое.
– Добре, хлопче… А ну, Одарю, бежи скоренько в погреб, наточи кваску, – обратилась старушка к внучке.
Пока ходили за квасом, все перешли в холодок, и Омелько опять принялся постукивать шилом то по сапогу, то по колодке.
– Ужели же и этот чоботище будет возить поганцев, маттери их? – задался он вдруг этой обидной мыслью.
– Будет, дядьку, – отвечал, смеясь, Грицько.
Омелько посмотрел на него укоризненно, а усатый запорожец сердито крякнул.
– Паны и ксендзы говорят, что нас на то Бог создал, мы вишь, быдло, скотина, – продолжал Грицько.
В это время Одаря, вся запыхавшись и раскрасневшись, подошла к нему и, подала большую миску с пенистым квасом, поклонилась. Грицько, взяв обеими руками миску, осклабился.
– А ну, Юхиме, – глянул он на товарища, – перекрестись за меня, а я за тебя выпью.
– А цур тебе! – отшутился Юхим. – Кони без креста пьют.
Между тем запорожец вынул из кармана своих широких шаровар трубочку и кисет с табаком, не спеша наложил трубочку, достал огниво, молча вырубил огня, положил дымящийся трут в трубку, закрыл ее медной, с прорезами, крышечкой, висевшей на ремешке вместе с кривой иглой для чистки трубки, потянул и выпустил из-под суровых усов струю синего дыму, сплюнул на сторону и посмотрел своими маленькими лукавыми глазами на парубков.
– А хотите, хлопцы, я вас научу, как на панах и на ксендзах ездить? – медленно сказал он.
Все посмотрели на него – кто с улыбкой, кто с удивлением.
– Научите, дядьку, – улыбнулся Грицько, – вот бы поездил на чортовом Загайле!
Запорожец снова потянул из трубочки, выпустил синий дымок и сплюнул.
– Добре, научу… Только этому учат у нас на Запорожье, – процедил он сквозь зубы.
Парубки переглянулись между собой. Хорошенькая Одаря глянула на них и потупилась; краска заметно сходила с ее живого, теперь как бы застывшего личика… Запорожец опять пустил струйку дыму…
– Пойдемте со мною на низ, в Великий луг. Великий луг будет вам батько, Сечь – мати, а я буду вашим дядьком, – продолжал запорожец.
Парубки опять переглянулись нерешительно… Омелько молча, сердито стучал по сапогу…
– Добре, дядьку, идем, – сказал Грицько, тряхнув головою, и глянул на Одарю.
Девушка стояла бледная – хотя бы кровинка в лице…
Примечания
По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. Сагайдачный: повесть из времён вольного казачества. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года], с. 45 – 51.