Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

9. Происхождение Сагайдачного

Даниил Мордовцев

Конашевич-Сагайдачный… Если кому из сынов своих должна поставить памятник Малороссия, то, бесспорно, Петру Конашевичу-Сагайдачному.

Сагайдачный – одна из самых крупных и благороднейших личностей в истории Малороссии, хотя эта самая история почти пропустила его, тогда как такие разорители малорусского народа и всей Украины, как Богдан Хмельницкий, Дорошенко и другие, попали, что называется, в передний угол истории, в ее барские хоромы.

Что же была за личность – Конашевич-Сагайдачный?

На Днестре, в городе Самборе, жила себе жена благочестивая, «удова старенька», по прозвищу Сагайдачиха. Было у нее единственное чадо любимое – сынок Петрусь. Это был хлопчик тихий, «слухняный», хотя нередко огорчал мать странными выходками, которые состояли в том, что он нередко пропадал по целым дням и неделям, а потом появлялся где-нибудь верст за сто и более от родного города и возвращался оттуда либо с чумаками, либо с почаевскими и киевскими богомолками. Когда мать, бывало, спрашивала его: «где ты, сынок, пропадал?» – он отвечал, что либо «ходил к рахманам», либо «искал, где конец света», либо, наконец, «розпитував старців, де живе Вернигора» – и старушка, бывало, только о полы руками ударит.

Все, что Петрусь слышал чудесного и таинственного, все это он хотел сам видеть. Слышал он как-то, где живут где-то неведомые люди, какие-то «рахманы», и что найти их можно следующим образом: когда бывает у людей «великдень» и люди едят крашеные яйца, то если бросить от священного яйца кожуру в воду, так, чтоб она не потонула в реке, то кожура эта поплывет по реке, будет плыть день, два, три, может быть неделю и более, и доплывет, наконец, до «рахманского царства». И вот тогда, когда «рахманы» увидят, что приплыли к ним крашеные кожуры с того «света», тогда и у них начнется «великдень».

Вот наслышавшись этого, Петрусь Сагайдачный однажды и бросил на «великдень» яичную скорлупу в Днестр – и исчез из Самбора: он пошел по берегу вслед за плывшею по воде скорлупою, потерял ее, конечно, из виду и все шел, пока знакомые чумаки не встретили его на дороге и не привели к матери. Таким же точно образом он искал и «конца света», и таинственного «Вернигору», про которого он слышал, что «горами ворочает».

Старая Сагайдачиха, сокрушаясь о сынке, говорила о его странностях на исповеди самому батюшке, и батюшка успокоил ее, что хлопчик не даром ищет конца света, что ему так от Бога положено: что в отрочестве, по неразумию своему, он ищет рахманов и Вернигору, а когда возмужает, то станет угодным Богу и будет «истину взыскати»; что поэтому его следует отдать книжному научению, – «и процветет разум хлопчика, яко сухий жезл Ааронов», – сказал в заключение батюшка и, увидев после того Петруся, погладил его по головке и сказал, улыбаясь: «быть тебе Вернигорою».

Тогда Сагайдачиха, отслужив напутственный молебен, отвезла своего любимца в Острог и отдала в тамошнюю школу. В школе Петрусь учился хорошо, но также отличался разными выбрыками: то удивлял учителей необыкновенно быстрым пониманием предмета ученья, то опережал всех знаниями, то вдруг начинал лениться, пропадал по целым дням, бродил неведомо где и потом снова являлся. Когда наставники спрашивали его, где он пропадал, юный Сагайдачный нехотя отвечал, что он ходил в пустыню, искал Бога, постился в надежде, что ему явится бес для искушения, но бес не являлся, и тому подобное. Между тем наставники не могли не видеть, что он был очень богомолен, много читал священных книг, много знал, и надеялись, что из него выйдет пустынник. Но вышло не то – юный Сагайдачный пропал, так-таки пропал без вести.

Где он пропадал – никому не было известно: одни предполагали, что, по своей письменности и, порой, необыкновенной набожности, он ушел на Афон, где с давних пор спасался его земляк Иоанн из Вишни; другие, более смелые, подозревали, что он «помандрував» на Запорожье.

Через много лет случилось такое обстоятельство. На Спаса, в городе Черкасах, на рынке среди разряженного по праздничному поспольства, среди степенных мещан и длинноусых казаков, среди пестрой молодежи – парубков, «дівчат», «молодиць» и «дітворы», среди наваленных на площади гор арбузов, дынь и огурцов, посреди возов с яблоками, сливами и грушами, бродил себе одиноко неизвестный ободранец – «бідный козак нетяга», каким он казался всем видевшим его: не то бурлак – «попихач жидівський», которому жизнь не задалась, не то пропившийся казак, не то горемычный свинопас и волопас, забравшийся на рынок и не имеющий в кармане ни шеляга, на что бы купить себе праздничное яблочко, либо свечку Богу поставить от своего сиротства.

На «бедном козаке нетяге», как говорится в думе, болтались три «сиромязи» – три сорта лохмотьев: «опанчина рогозовая»: – это эпанечка, сплетенная из «рогозы», из травы-ситника, нечто вроде плохой и дырявой рогожки; другое на нем украшение – «поясина хмелевая» – пояс, скрученный из завядших плетей хмеля; еще на казаке украшение – «чоботи сап’янці», да такие, что сквозь них видны пятки и пальцы: «где ступит – босой ногой след пишет…» Таков-то был молодец! Мало того: еще на казаке красовалась баранья шапка – «шапка бирка, зверху дірка», мех давно облез и околыша тоже, как говорится «чортма»: вообще шапка на удивление – «дождем прикрыта и ветром на славу казацкую подбита»… Но молодец ходит себе гордо, поплевывает через губу и даже задорно поглядывает на каких-то пышных трех не то ляхов-панов, не то казаков, которые корчат из себя ляшков-панков и даже немножко «ляхом вырубают», то есть стараются говорить по-польски: одним словом, это были настоящие «дуки-срібляники», богачи, знатные казаки.

– А не пойти ли нам, шановные панове, до шинкарки – сказал один из «дуков», искоса поглядев на оборванца «нетягу».

– До Насти Горовой, шинкарочки степовой? – спросил, ухмыляясь, другой «дука».

– А хоть бы и до Насти, – отвечал первый.

– Добре, панове! У нее такой есть запри-дух – горелка оковита, что аж очи рогом лезут от единой чарки, – пояснил третий.

«Нетяга» как бы и не слышит этого, да и исчез меж возами с яблоками и грушами.

Когда, однако, «дуки» вошли в шинок и поздоровались с красивою молодою шинкаркою, которая показала им все жемчужные зубы из-за коралловых губок, они заметили, что оборванец «нетяга» был уже тут: он стоял скромно у топившейся печки и, повидимому, сушил у огня свою еще накануне промокшую от дождя шапку, готовую, казалось, совсем развалиться.

Хотя, по народному обычаю, позже вошедшие в шинок и должны были поздороваться с прежде вошедшим, какой бы он не был оборванец, и даже пропойца, однако, кичливые «дуки» этого не сделали и важно уселись за стол.

– Гей, Насте-сердце! – сказал старший из «дуков»: – Давай нам меду и доброй горелки!

– Какой же, паночку, вам горелки дать, – защебетала шинкарка, звеня монистами и медным крестом, висевшими на полной груди: – простой или оковитой?

– Самой пекельной – запри-духу! – пояснил второй.

– Спотыкачу – дадька спотыкалейка, – добавил третий.

Шинкарка метнулась к стойкам, достала требуемое, поставила на стол, сбегала потом за медом, который так и пенился, как сердитый пан, – все это расставила на столе, а потом отошла в сторону и подперла розовую щеку рукою.

Пейте, паночки, на здоровьечко, да не забывайте вашею милостию Настю кабачную, – прощебетала она и поклонилась.

А «нетяга» все стоит у печки, все сушит свою лохмотную шапку и искоса поглядывает на кичливых «дуков». Те принялись пить – и снова, вопреки народному обычаю, хоть бы один из них предложил бедному оборванцу «меду шклянку», либо «горилки чарку».

По лицу «нетяги» пробежала недобрая улыбка, и он продолжал поглядывать на пирующих. В этих ясных черных глазах было что-то такое, отчего «дукам» становилось жутко, водка не шла в горло… Злил их этот оборванец своим спокойным взлядом; казалось, что эти глаза, глаза оборванца, смотрят на них так, как иногда глаза большого пана, какого-нибудь ясновельможного князя, смотрят на самого жалкого хлопа…

Не вынеслп этого «дуки», тем более, что и хмель стал уже разбирать их головы.

– Гей, шинкарка Горовая, Настя молодая! – закричал Войтенко, ломаясь и корча из себя великого пана. – Гей, шинкарко! Нам сладкого меду подливай, а этого казака, пресучего сына взашей из хаты выпихай!

– Вон его! Вон! – прикрикнул и Золотаренко. – Должно быть, он, пресучий сын, по винницам да пивоварням валялся – опалился, ошарпался, ободрался, да теперь к нам пришел добывать, чтоб в другую корчму нести пропивать.

Оборванец на это только улыбнулся, а шинкарка со смехом подошла к нему и взяла за черный чуб.

– Пошел, пошел, казаче, иди с Богом, – хохотала она, таща оборванца словно вола за рога, а другой рукою слегка колотя в затылок.

Оборванец, конечно, упирался. Настя хохотала и тащила его дальше, пока с величайшим трудом, вся запыхавшись, не дотащила до порога. Но дальше порога оригинальный гость не шел: он уперся голыми пятками в пороге, зацепился репьем в дверях и нейдет… Умаялась Настя.

– А цур тебе да пек! Вот бугай какой здоровый! – смеялась она, дуя себе на ладони. – Ах, ладони болят.

Тогда старшему из «дуков», Гаврииле Довгополенку, стало жаль несчастного, и он, вынув из кармана мелкую монету и подойдя к шинкарке, тихонько сказал:

– Вот что, Настя-сердце: хоть ты на этих бедных казаков и зла, да все-таки добрая… Коли б ты, сердце, сбегала в погреб да на вот эту людскую денежку хоть какого-нибудь пива нацедила – этому козаку бедному «нетяге» на похмелье живот его козацкий покрепила.

Шинкарка взяла денежку, лукаво улыбнулась и сказала, что напоит оборванца. Вышла она за перегородку и шепнула «наймичке»:

Беги, девка-наймичка в погреб, да возьми ендову четвертную, да наточи пива, да только не из первых бочек: – пропусти ты восемь бочек, а с девятой наточи поганого пива: уж лучше его таким нетягам раздать, чем свиньям выливать.

Но молодая «наймичка» оказалась жалостливее своей хозяйки. Она сама знавала нужду и сочувствовала бедности. При том же лицо оборванца показалось ей добрым и красивым, а таких ласковых, говорливых глаз под черными бровями она ни у кого не видала. Поэтому она не последовала наказу хозяйки – миновать восемь бочек в погребе и наточить из девятой негодного, промозглого пива. Напротив, захватив толстую, новую, тяжелую четвертную ендову с ушками, она минула девятую бочку и наточила меду из десятой – лучшего, крепчайшего меду, какой только был в погребе и который назывался «пьяное чоло».

Воротившись с ендовой в светлицу, наймичка отвернула лицо от меду, показывая вид, будто бы напиток этот очень воняет, а между тем ласково подмигнула бродяге и, подавая ему ендову, поклонилась.

Бродяга, сочувственно сверкнув своими черными глазами, взял из рук ее ендову, медленно прислонился к печке, не торопясь попробовал напиток, посмаковал – нашел, что он отличный, улыбнулся своею загадочною улыбкою, плотно приложился губами к ендове и напился досыта. Передохнув немного, он снова взял ендову «за одно ухо», наклонил ее, припал к краю – и стало в той ендове «сухо»… Бросилась казаку в голову хмелинушка – «пьяное чоло», действительно, оказалось пьяным.

А «дуки» все бражничают…

Вдруг бродяга как хватит дубовой ендовой о пол! Удар был так силен, что со стола у «дуков» повалились чарки и «пляшки», из печи полетела сажа, а шинкарка с испугу присела за прилавок.

– Ох, лишечко! – завопила она.

Пирующие вскочили с мест. Они были шибко озадачены.

– Вот дурень! – укоризненно сказал Золотаренко. – Верно он доброй горелки не пивал, что его так и поганое пиво опьянило.

Услыхав это, бродяга выпрямился, бодро подошел к столу и, глядя смелыми, сверкающими глазами на «дуков», закричал:

– Гей вы, ляхове, вражьи сынове! Ну-ка подвигайтесь к порогу, чтоб мне, козаку-нетяге, было где в переднем углу с лаптями сесть.

«Дуки» нерешительно переглянулись. Бродяга смотрел на них уже не тем жалким бродягой.

– Вон, дуки срібляники! – повторил он свой окрик.

«Дуки» видели, что с таким пьяницей и силачом не совладаешь, что он, пожалуй, и в них ендовой пустит – и заблагорассудили подвинуться, дать за столом место этому разбойнику.

Шинкарка тоже присмирела и удивленно посматривала на странного гостя. Наймичка выглядывала из-за перегородки, стараясь уловить его сердитый взгляд.

Бродяга между тем сел за стол на переднее место, отодвинул от себя чужие чарки и бутылки и вынул из-под своей рогожной епанчи «щиро золотний обушок».

– Гей, шинкарко! – крикнул он, кладя свой заклад на стол. – Цебер меду за этот обушок!

Перепуганная недавним громом, шинкарка не знала, что ей делать и вопросительно поглядывала на «дуков», боясь встретиться с сердитым взглядом бродяги.

«Дуки» с улыбкою переглянулись.

– Не давай ему, Настя, – сказал, наконец, Войтенко, – не выкупит он у тебя этого залога, пока не станет у нас волов погонять или у тебя печи топить.

Тогда бродяга, не говоря ни слова, распустил свой пояс из хмелевых плетей, расстегнул находившийся под рогожною епанчею кожаный широкий пояс – «черес» – тряхнул им – и из него посыпались блестящие червонцы, которые так и устлали собою весь стол.

Картина быстро изменилась.

Шинкарка ахнула и перегнулась всем телом через стойку. Красивые глаза ее засверкали алчностью, губы задрожали. У «дуков», при виде такой кучи золота, и хмель из головы выскочил. Они бросились наперерыв ухаживать за бродягой.

– Ох, братику, пане, козаченьку! Как же ты нас одурачил! – заговорил Золотаренко.

– Выпей, козаченьку, выпей, сердце, нашего меду горелки!– юлил Войтенко.

– Не держи на нас, братику, пересердия, что мы над тобой насмеялись – то мы шутили…

Нетяга, не говоря ни слова, подошел к отворенному окошку и свистнул.

И вдруг – откуда не возьмись – в шинок входят три хорошо одетых казака, в виде «джур» или оруженосцев и, низко кланяясь, подходят к бродяге.

– Здоров був, батьку козацкий! Вот твои шаты, – сказал первый из них, – шелковые жупаны.

– А вот твои, батьку, желтые сафьянцы! – приветствовал его второй «джура».

– А это твои, батьку, червоные шаровары да шапка оксамитка, – приветствовал третий.

И действительно, в руках у пришедших были дорогие одежды: у первого – голубые шелковые жупаны с золотыми кистями и шитьем, у другого – желтые сафьянные сапоги, у третьего – красные широчайшие штаны, такие широкие, что когда в них казак идет, то сам за собою штанами след заметает.

Бродяга тут же, не стесняясь присутствием прекрасного пола, сделал свой туалет и закрутил усы.

Когда неизвестный бродяга преобразился в богато одетого казака, в «лыцаря», старший «джура» обратился к нему с следующими словами, повергшими «дуков» и шинкарку в крайнее смущение:

– Гей, Хвесько Ганжа Андыбере, батьку козацкий, славный лыцаре! Долго ли тебе тут бездельничать? Час-пора идти на Украине батьковать.

«Дуки» даже отшатнулись назад при этих словах и подвинулись к самому порогу.

– Так это не есть, братцы, козак бедный «нетяга»! – шептались они испуганно.

– Эге! Это есть Хвесько Ганжа Андыбер – гетман запорожский…

– Отаман кошевой, братцы, – про его славу давно было слышно!

Оправившись немного, они с поклонами приблизились к преобразившемуся бродяге и стали извиняться, что ошибкой пошутили с ним.

А Гаврило Довгополенко, подойдя к нему и кланяясь низко, сказал:

– Придвинься-ж и ты к нам, батьку козацкий, ближе, поклонимся мы тебе пониже – будем думать да гадать, как бы хорошо было на славной Украине проживать.

А Войтенко и Золотаренко стали тотчас же подносить ему из своих рук мед и вино. Странный незнакомец не отказывался от угощенья, но, принимая из их рук напитки, не пил их, а выливал на свою дорогую одежду.

– Эй, шаты мои, шаты! – восклицал он при этом. – Пейте, гуляйте! Не меня честят – вас поважают, потому как я вас на себя не надевал, то и чести от дуков сребляников не видал.

Озадаченные «дуки» растерянно переминались с ноги на ногу, стыдясь взглянуть в глаза этому как с неба свалившемуся дьяволу и его трем чубатым, загорелым ангелам. Шинкарка тоже стояла ни жива, ни мертва. Одна «наймичка» видимо ликовала, тараща свои радостные глаза на «козака-нетягу», что теперь так и сиял в дорогих шатах.

Но недолго длилось это замешательство. Страшный незнакомец глянул на своих молодцов.

– Эй, казаки-детки, други молодцы! – крикнул он и ласково и грозно в одно и то же время. – Прошу я вас, други, добре дбайте этих дуков-сребляников за лоб, словно волов из-за стола выводите, перед окнами положите, по три березины им всыпьте, чтоб они меня вспоминали, до конца века не забывали.

И он указал на Войтенка и на Золотаренко, а к Гавриле Довгополенку обратился дружески:

– А ты, брате, садись около меня, выпьем: ты бедным человеком не погордовал, а кто бедным человеком не гордует, того и Бог добром взыскует.

Войтенка и Золотаренка «джуры» между тем взяли за чубы и словно волов вывели из шинка, разложили под окнами и, несмотря на их крики, на то, наконец, что со всего рынка и с берега сбежались толпы любопытных, выпороли березою преисправно и еще прочли им нравоучение.

– Эй, дуки вы, дуки! – приговаривал тот, который сек. – За вами луга и леса: негде нашему брату казаку-нетяге стать, коня попасать…

– Так их, так их, дуков! – кричала толпа. – Они у бедного человека последнюю сорочку снимают. – Вот так Хвесько козак! Вот так Ганжа Андыбер! – раздавались радостные голоса. – Это он за нашего брата стоит, за голоту…

Этот таинственный оборванец, этот Ганжа Андыбер и был Петр Конашевич Сагайдачный, столько лет пропадавший без вести.


Примечания

На Днестрев использованном нами издании здесь стоит «на Днепре» – это явная описка автора. Исправляем здесь и далее по тексту.

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. Сагайдачный: повесть из времён вольного казачества. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года], с. 69 – 78.