Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

28. Смерть Сагайдачного

Даниил Мордовцев

В Киеве в одной из просторных келий Братского монастыря некоторые из высших монастырских властей и из казацкой старшины собрались около постели умирающего ктитора этого монастыря.

Умирающий ктитор был гетман Петро Конашевич Сагайдачный. Полученные им под Хотином раны, которые он мужественно принял на себя, защищая Польшу и дорогую Украину с не менее дорогим для него существом – несчастною полонянкою Хвесею, – оказались смертельными.

Тихо вокруг постели умирающего. Сейчас только он говорил окружавшим его свою последнюю волю, но это усилие до того ослабило его уже разрушенный ранами и предсмертными страданиями организм, что он впал в минутное забытье.

Все молчали. На суровом лице стоявшего у постели старого друга умирающего – Хвилона Небабы, просвечивало какое-то тихое, глубокое умиление. На лице этом написана была мысль: «сподоби, Господи, такой праведной кончины всякого доброго казака – умереть от ран за матерь Украину да за ее деток». Тут стоял и Хома, который не отходил от своего батьки с той минуты, как полу-умирающего вынес его на своих плечах из кровавой сечи. Не то, что у Небабы, читалось на добром, похудевшем от горя лице этого простоватого богатыря: его, как богатыря телом, пугала эта невидимая для него сила – эта смерть, какая-то «бабуся» с косой, которая даже самого «батька» осилила, да и его, богатыря Хому, осилит.

Тут был и Петр Могила, значительно возмужавший и, повидимому, еще более, чем когда-либо грустный и задумчивый. За изголовьем умирающего стоит не молодая уже женщина, но еще красивая. Из-под черного, как бы чернеческого платка кое-где сверкают пряди золотых, с яркими серебряными нитями волос. Черные глаза ее заплаканы до опухоли век. Это – бывшая «Настя Горовая, шинкарочка молодая», дочь которой, такую же золотоволосую бранку Хвесю, взял к себе «в приемы» умирающий гетман, после того, как ей под Хотином удалось каким-то образом бежать в казацкий стан из полону, от своего ревнивого кафинского санджака. Хвеся стоит на коленях у своего умирающего «татуни» и дрожащею рукою поправляет под его седою головою подушки – белые, как и седина умирающего гетмана. Тут же стоит и Настина «прийма» – черноволосенькая и черномазенькая «татарочка», которую Хома выносил на своих богатырских руках до одиннадцати лет и теперь мечтает на ней в скорости жениться.

Сагайдачный глубоко вздохнул и открыл глаза. Хвеся перекрестилась.

– Это ты, доню? – слабо спросил умирающий.

– Я, таточку.

– Положи мою руку к себе на голову… я хочу… слышать тебя…

Хвеся исполнила это желание умирающего и припала головой к его груди.

– Бедное, бедное мое дитятко… Не довелось мне пожить с тобою… На неволю родилась эта головка бедная, золотая головочка! – тихо шептал Сагайдачный, и две крупные слезы выкатились из его конвульсивно заморгавших глаз и сбежали на подушку.

– А мама где? – также тихо спросил старик.

– Я тут, Петро, – почти шепотом отвечала, перегибаясь через изголовье, та, которую когда-то называли «Настей кабашною».

Сагайдачный глянул на нее, силясь улыбнуться, потом перенес свой взор на наклоненную к нему на грудь голову Хвеси и остановился на «татарочке».

– Береги их, Настя, и ту татарочку береги… У нее никого нет… Мы у нее все отняли – и отца, и матерь, и пышную Кафу… неволю казацкую… разлуку христианскую…

Он остановил свой просветлевший взор на молча стоявших у его постели боевых товарищах.

Будете, детки, помнить мое смертное слово? – заговорил он более сильным голосом.

– Будем, батько, будем! – глухо отвечал Небаба.

– А ты, Хвилоне-друже, передай всем деткам мою волю – ты ее знаешь.

– Знаю, батько.

– Больной заметался на подушках – ему тяжело было дышать.

– Ох, широко я загадывал, детки… да не дожил… не увижу Украину в славе… не раздавил крымского зверя… А святейший патриарх благословил меня на это… сказал: буду я в Иерусалиме, у гроба Господа Спаса, молиться за Украину… и за деток ее…

Все молчали. Небаба сердито смахнул слезу, которая катилась, словно горошина, через сивый ус.

– Широко… широко загадывал… Скажите Иову… святейшему отцу митрополиту… Украина… Польша… Где Могила?

– Я здесь, ясневельможный гетман.

– Добывай Волощину…

За окном закаркал ворон. Сагайдачный широко раскрыл глаза.

– Ворон крячет… недоленьку чет… Надо мною крячет… в поле лежит казак… пострелянный, порубанный… то Хведор Безродный… Где Хвеся?

– Та я-ж тут, таточка.

– Не давайте им Украины… Зажигай, Хвилоне, галеры… Как горит Кафа… Алкан-паша, трапезонское княжа… Берегите Хвесю – золотое яблочко… Хвеся… Ганжа-Андыбер – у Насти Горовой… не узнали дуки сребляники… Прощай, Украина, прощай, мать…

Через несколько дней хоронили Сагайдачного. День был пасмурный. Ветер гнал по небу серые облака. Они бесформенными массами двигались к югу, словно бы затем, чтобы пронестись над Запорожьем, Крымом и Черным морем и разнести по всему югу весть о смерти того, кто долго заставлял трепетать этот роскошный юг. У стен Братского монастыря глухо шумели вербы. Колокола уныло звонили.

У гроба и у могилы славного гетмана собрался почти весь Киев. Молодые «спудеи», или студенты Братской школы, громко пели своему ктитору «вечную память». Ректор их, Кассиян Сакович, подойдя к гробу, из которого отчетливо выглядывало восковое лицо покойника с длинною апостольскою бородою, развернул лист бумаги и, глядя в лицо мертвецу, дрогнувшим от волнения голосом заговорил под шум ветра.

Вербы своим порывистым шумом иногда заглушали слабый голос чтеца.

Казаки наполовину не понимали, что читал пиита, но угрюмо слушали.

Иногда слышались тихие, сдержанные женские всхлипыванья.

Недалеко от гроба стоял Могила и сосредоточенно глядел в восковое лицо мертвеца, как бы силясь слушать оратора, но не понимая его. От лица покойника глаза Могилы машинально перенеслись на казаков, стоявших понуро, на Небабу, Мазепу, на Хому, глубоко убитого, на духовенство, на семьи панов, пришедших в последний раз поклониться славному мертвецу.

Могиле показалось, будто порывом ветра разогнало тучи, и на печальную процессию глянуло солнце. Но это был обман его нервов – не порыв ветра, а порыв его дрогнувшего сердца: на восковое лицо покойника глядело с кроткой задумчивостью то дорогое для него личико, которое он вот уже восьмой год носил в душе, как святыню. Но личико это скоро скрылось.

Оттертый толпою Могила нечувствительно очутился в самом отдаленном углу монастырской ограды, где над могильными плитами глухо шумели густо разросшиеся вербы и тополи. На дальней плите, полузакрытой кустом шиповника, сидела та, которую он искал скорее сердцем и нервами, чем мыслью.

Он робко, с глубоким смущением подошел к ней. По ее лицу он заметил, что девушка сейчас только отерла слезы.

– Панна плакала? – все также робко спросил он.

– Да, пан, такое горькое зрелище! – отвечала девушка, не вставая с плиты.

– У панны доброе, жалостливое сердце.

Девушка молчала, как бы прислушиваясь к пению над покойником.

– Панна София, простите меня, – заговорил Могила еще более робко, и слезы слышались в его голосе, – простите… Но я еще раз позволю себе повторить мой вопрос: панна не переменила своего решения? Богом умоляю вас, скажите: что мне делать?

– Я уже сказала вам: добывайте корону ваших отцов, – почти шепотом отвечала девушка.

– Но для кого, дорогая панна?

– Для пана.

– А для панны?

– Девушка грустно покачала головой.

– Но без панны мне не нужно короны всего мира.

Девушка улыбнулась.

– Пан говорил то же самое и панне Людвисе, княжне Острожской.

Могила вздрогнул и побледнел.

– Я не ожидал, что панна так жестока! Панна плакала над людским горем, и за это я полюбил ее. А над моим горем она смеется… Панна София!

Девушка встала.

Светлые, ясные глаза ее блеснули слезой.

– Простите меня, мой добрый, дорогой пан! – горячо заговорила она. – Я не хотела вас обидеть.

– Дорогая моя! Святыня души моей! Скажите же! Решайте судьбу всей моей жизни!

Девушка опять грустно опустила голову.

Из-за верб доносилось скорбное, за душу хватающее пение «помилуй, помилуй раба твоего!..»

– Помилуй, панна! Помилуй раба твоего! – как-то простонал голос над самым ухом девушки.

Она вздрогнула.

– О, мой дорогой, мой милый пан! – порывисто заговорила она. – Простите меня! Забудьте меня, забудьте, мой бедный!.. Ищите вашу корону, ищите другую голову девушки, достойную носить эту корону… Но я – забудьте меня, пан, добрый мой, честный! Я должна, наконец, все сказать пану: я не принадлежу себе, я…

– Как! Панна София!..

«Со святыми упокой», – доносится режущее по душе мертвогласование.

– Я принадлежу Богу, пан… Я посвятила себя Ему… Не корона покроет мою голову, а чернеческий клобук прикроет тоску мою.

– Панна! Ради Бога!

– Мой добрый, успокойтесь… Я бы любила вас, если б судьба не разбила моего сердца: – мне нечем любить вас… Того, кому я раз отдала сердце, нет на свете – в могилу с собой он унес и мое сердце… Его убили под Цецорой о бок с Хмельницким, отцом его, а другие говорят, что его в полон взяли…

– Хмельницкий! Зиновий Богдан Хмельницкий!

Могила закрыл лицо руками, как бы желая раздавить и его и голову.

Когда он отнял руки от лица, девушки уже не было около него. Только вербы шумели над ним, да над гробом Сагайдачного плакал хор со всех киевских церквей: «вечная, вечная, вечная память!»

А там загрохотали пушки. Это казаки провожали своего батька «у далеку-далеку дорогу».


Примечания

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. Сагайдачный: повесть из времён вольного казачества. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года], с. 214 – 219.