5. Наказание ведьм
Григорий Квитка-Основьяненко
Смутен и невесел, надувшись, как тот индийский петух перед своими курами, храброй конотопской сотни пан сотник Никита Власович Забрёха, важно выступая, идет к конотопскому пруду. Хотя на нем и синяя черкеска с закинутыми на спину рукавами и татарским поясом подпоясана, и нож на цепочке за пояс заложен, и лицо умыто, и борода подбрита, и на голове шапка, да как у него глаза были заспаны и обдуты, то и видно было, что они целую ночь куликали. Да и правда же была: с печали целую ночь пили наливку. Так после такой работы, когда не выспишься, то и будешь долго шмелей слушать; я уже это знаю. Так как же ему не быть смутным и невеселым? Хоть и подошел к людям, которые перед ним все шапки сняли и поклоняются ему… а он идет надувшись себе и ни на кого и не смотрит, только щеки раздувает, чтобы все знали, что он тут здесь есть старший.
Вот подошел к пруду, окинул глазом сюда-туда, да и крикнул грозно:
– А что?
– Совершение уготовася! – отозвался к нему конотопской сотни писарь Прокоп Григорьич Пистряк, стоя подле караульных, которые берегли ведьм, быстро приглядываясь, чтоб которая из них не превратилась или в сороку, или в свинью, да не ушла бы. Как же услышал голос своего начальника, так тотчас снявши шапочку и подошел к нему, и поклонясь ему низко: «вожделенного умоисступления, с дневным местопребыванием, вам, пан сотник, утре-усугубляем!»
– Спасибо! – сказал Власович, не понявши, что ему наговорил пан Пистряк, тоже не умевший к ладу слова сказать, а так, что на ум взбредет; да при этом слове только немного приподнял шапку с головы, да скорей и наплюснул ее опять на голову, да и сказал важно, всех оглядая и ни на кого не смотря: «здоровы!» А это уже известно, и везде так поводится, что чем кто глупее, тем он горделивее, и знай надувается, как кусок кожи на огне.
– Здоров будь, батько, вельможный пан сотник! – заклекотала громада, загудели мужчины, затрещали женщины, запищали дети, да и поклонились ему все низехонько…
Вот Григорьич и шепчет пану Никите на ухо:
– Сотворяйте же делоначинание; угобзите в нашей палестине порядок…
– Цур дурня, да масла кусок! – сказал ему в ответ Власович. – Как мне укобзить, или как там ты говоришь, когда я ничего не понимаю, что это такое и есть.
– Так не говорите же мне восклонения ни во едином деле – сказал писарь и пошел к своему делу.
Эге! Да хотя наш пан сотник Никита Власович и не имел в голове девятой клепки, но еще столько рассудку стало, чтоб разобрать, что коли чего не разумеешь, за то и не берися, совсем не понимал дела, так и не перечил ни в чем; так как наш генеральный судья – царство ему!
Тот было – и не думай его остановить – к делу ли, не к делу, знай подписывает, что попадет. Писарь было останавливает, так куда! – Не хочу, говорит, чтоб дело валялося; подпишу, вот ему и конец. То писарь было, как только увидит, что судья в коллегию идет, тотчас и прячет все бумажки, а то он их сразу все и подписывает, а тем и испортит нужные. Раз – о смех был! – я еще служил тогда в коллегии, и как был малый по девятнадцатому году, то уже учился склады писать; писаренки взяли, да и написали такую бумагу, чтоб судье отказаться от света, а его жену выдать замуж за пана обозного, что с нею частенько в лесок за грибами ходит. Ну; и положили тот лист перед судьей; только-таки что он вошел, сел, увидел тот лист, потянул к себе, перекрестился, да и говорит: «чтоб не долго морить! Пускай меня благодарят, что скоро дело решил; а виноватый пусть жалеет на себя…» да чирк! И подписал рукою власною. А мы все: ких, ких, ких, ких! Насилу писарь нас взашеи прогнал, и растолковав судье тот лист, порвал его на куски… Ну, да нужды нет; будем свое договаривать.
Вот пан Власович стоит себе, взявшися в боки, как тот ферт, что в киевском букваре; как вот и подошел к нему Фома Калыберда, стар человек; да снявши шапку, поклонился ему раз пять, а потом осмелясь говорит:
– Спасибо вам, пан Власович, что поддерживаете старину. Еще покойник дедушка ваш, Афанасий Забрёха таки – пусть над ними земля пером – и тот не давал нас обижать. Чуть немного было засуха подхватит, то он в ту же пору за проклятых ведьм возьмется; да как трех-четырех утопит, [5] так где тот дождь возмется!… И все бы хорошо! Что-то старина! Любезное дело!
– Будет и новина не худая, – сказал важно пан Забрёха, да и отступился от Калыберды, чтобы тот не очень приставал к нему, и чтобы никогда не запанибратался с ним; а чтобы скорее отделаться от него, отозвался к Григорьичу и спросил: «а что?»
А тот, управившись совсем, идет к нему, покашливает и усы закручивает – это уже была примета, что станет говорить из писания – вот и говорит:
– Приспе время совокупление учинить и погрузить нечистоту во источники водные. А нуте, братие, дерзайте!
Караульное казачество, услышав писарское повеление, тот час и отвязали от ведемской связки Веклу Штыриху; схватили ее скорее за руки и за ноги крепко, чтоб не вырвалась, да хохоча и потаскали ее к лодкам… Она кричит: «помогите!» Деточки бегут за нею и плачут, как будто она уже и не жива; старый Штыря туда же за ними подбегает, да плачет и бранит и казаков, и сотника, а наиболее писаря… Но их никто и не уважает, и еще кое-кто с кучи кричит: «держи-ка, Осип, крепче; видишь, вырывается». А иной говорит: – «попалась! А что?.. Это тебе не коров в полночь доить!..» Да и много кое-чего приговаривали, пока ее к лодкам донесли, и втащили в одну из них, тут еще крепче держали. Как же довезли к сваям, тут связали ей руки и ноги славно, да веревки и протянули в петли, что на сваях, и подтянувши ее веревками к верху, бухнули разом в воду… Так, как камень пошла на дно… только пузырьки заклокотали!…
– Тягните назад, тягните!.. Не ведьма она, не ведьма! – завопила громада в один голос; а кто помоложе и ближе стоял, так бросились даже помогать тем, что были при веревках…
– Погружайте, погружайте паче и паче дщерь ханаанскую! – как вол ревел Прокоп Григорьич и удерживал людей, чтоб не вытаскивали назад Веклы.
– Слушайте меня! – со всех сил кричал Власович, – ведь я же сотник. Я повелеваю, тяните назад! Она не всплыла на верх, так она и не ведьма.
– Не ведьма, не ведьма; не всплыла… не ведьма… тяните назад! – кричал весь народ, и уже писаря никто не слушал, и вытянули Веклу совсем мертвую, отвязали от веревок, и не кладя на землю, стали на руках откачивать.
Пока это делалося, пан сотник отдохнувши после крику и хлопот, подозвал к себе Григорьича и спрашивает:
– Скажи мне на милость, за что ты повелел ее топить? Женщина еще не старая, и богатого, честного рода; не слышно было за нею никаких шалостей.
– Сужу по правоте и без всякого уклонения действую, – сказал Григорьич. – Оная суть хотя еще и без старости жена, но имать пенязей до беса! Просих, занимах, и не поверила; стражи, стражи предах и не откупалася якоже другия-прочия. Сего ради размыслих ю погрузити, и не исторгнути оттоле, дондеже не даст мне чего и колико прошу. Живуща, тресугубо живуща. Зрю, что уже ее откачали. А воздайте сюда Устю Желобиху! – крикнул Григорьич караульным.
Притащили Устю, и тоже все было, что и с Веклою; только Устя, как пихнули ее в воду, так тут ей и аминь! Хотя и трясли и качали, но ничем не помогли, так и осталась.
Спрашивал пан сотник у писаря и про нее, так тихонько ему признался: «желах совокупитися с ее дщерию Одариею, очень лепообразною; а она тресугубо нечестивая, вместо желаемой девицы, восклонила в карман мой тысячеклятую тыкву и покры предняя и задняя моя срамотой, яко рубищем. Так это ей за оное дело такая пинфа…»
Как вот помешал им Талимон Левурда, кланяясь низко и просил:
– Будьте ласковы, пан сотник Власович, может, окунули бы слегка и мою жену, потому что чуть ли она не ведьмует…
–Давай ее сюда! – как будто пропел, так проговорил пан Забрёха. – У нас не попадайся, тотчас проучим; а наибольше тех, что добрых людей, вместо рушников, кормят тыквой. – Так вспомнил свое дело, вздохнул тяжело и понурив голову стоит.
А Прокоп Григорьич, еще только заслышал, о чем Левурда стал просить, так и задрожал как цыган на морозе; глаза у него засверкали, лицо вспыхнуло, губы затряслись и едва-едва может выговорить:
– А как ты… А за что… твою жену потоплять?.. Разве же она волшебствует?
– А как же не волшебствует? – говорил Левурда Власовичу. – Вот слушайте сюда, добродею! Раз десять такое мне привидение было, что в самую глухую полночь кто-то и стучит ко мне в окно; стучит-стучит, пока моя Стеха, знаете, жена моя, проснется. Вот как проснется, да и выйдет из хаты, а я и засну; да уже перед светом воротится; вот я и спрашиваю: где ты – говорю – была? А она и говорит: ходила – говорит – к коровам, да вот это озябла, и лягу. А я говорю: ложись; а она и ляжет, да – говорит – озябла, а сама как огонь. Так это видите, добродею, она не для коров вставала, а колдовать, наверно колдовать. А то, вот на той неделе, так я уже именно видел черта, вот я как вас, пан сотник – пускай вы здоровы будете! – вижу. Вот видите как: поехал я на ярмарку, и располагал пробыть там три дня: но как сделался не здоров, так я в тот же день поздно и воротился. Стук-стук в хату, жена не отпирает и с кем-то разговаривает, да хохочет и огонь горит у них; я как рванул дверь, так крючок и отскочил; я вошел, смотрю… Ан у нее в гостях черт… вот как видите, точь в точь как Пистряк Григорьич – пускай здоров будет! – такая ему и рожа, и одежда и все такое же. Я к черту, а он от меня; я за ним, а проклятый чертище в сени; я сенную дверь задвинул; черт видит, что беда, да в трубу… Я как испугаюсь, как вбегу в хату, да в постель… и что-то! И тулупом покрылся, а сам дрожу с перепуга, что видел черта и что жена моя с ним дружит. Вот я вам и говорю: не простая моя жена, совсем не простая. Всполосните ее хоть немного, авось дождь пойдет».
– А что-ж? Так и всполоснуть! Пан писарь, а ну! – так сказал сотник Григорьичу…
Как же тот прикрикнет на него, так, что ну!
– Или вы обуяли? Или вы так просто одурели? Вам не довлеет никакого решения испускать без потребности моей; потому что надо всякое дело угобзить и законное присовокупление соединить. А ты, аспидова Левурда! Вот что касательно тебя закон повелевает: онаго неключимого Талемона Левурду, наваждением своим приведшего сожитие свое, сиречь жену, до дружелюбия с сатаною, не при вас, Власович, говоря, убо подобает забити нозе в кладу. А гов, хлопцы! Поймите его и водворите в ратушу и присовокупите нозе его до клады, поелику сам сознание учинил, что видел и осязал черта; следовательно он есть колдун, волшебник. Воутрие киями избию сицеваго грешника!
Пока это Пистряк рассказывал, а сердечного Левурду уже и потащили к ратуше. А Григорьичь повел глазом, да с какою-то молодицею сглянулся, усмехнулся, закрутил ус, да и крикнул на караульных казаков: а ну-те, водворяйте в преисподния воды Домаху Карлючкивну! – И после Карлючкивны только пузырьки вскочили… А громада видя, что она не всплывает, зашумела: «нет, она не была ведьма… Не была!… ».
И Приську Чирячку, и Химку Рябокобылиху, и Пазьку Псючиху топили; и некоторых утопили вовсе, а других оттрясли; народ же о полы руками бьет, да удивляется: «Да где ж – говорит – эта ведьма? Вот всех топили и всякая тонет, а ведьма не открывается!» Никита Власович даже дремать стал; по его рассуждению так уже пора бы и домой: будут ли дожди идти или нет, ему нужды мало; не станет своего хлеба, ему принесут; Конотоп не малое село; без ссоры, брани и позывов не обойдется; а все же прибегут к сотнику. Так рассуждая, все знай, зевает, да поглядывает на своего Пистряка, что задумался и знай пальцем себе тычет то в лоб, то в нос. Думал-думал да и крикнул: «Водвори сюда Явдоху Зубиху».
Притащили и ту, подвезли лодкою к сваям, подвязали веревками, потянули вверх… плюх!.. как об доску, так наша Явдоха об воду, и не тонет, а как рыбка сверх воды, так и лежит, и болтается связанными руками и ногами, и всем телом выворачивается и приговаривает: «Купочки-купуси, купочки купоньки!»
Весь народ так и ужаснулся! «Вот ведьма, так, так!» – закричали все; а Никита Власович, зевнувши, увидел этакое чудо, так рот разинутый и остался. А Прокоп Григорьич даже танцует по берегу да знай на трудящихся кричит: «Востягните еще! Верзите во тьму водную!» Так что же? Как на кричал, а Явдохе ничего не сделает. Подтянут, бухнут из всей силы в воду – так не тонет, да еще и смеется надо всеми и все свое толчет: «Купочки-купоньки!»
– А вознесите семо камения и плинфоделания! – вздумал пан Пистряк. Так и явилась целая куча кирпичей и камней всяких, что хлопцы, услышав приказ, сразу бросились и нанесли.
– Возложите камения на нечестивую выю ее, и на руце и на нозе ее, и паки потопляйте ее! – командовал Григорьич, подскакивая вокруг пруда, а в сердцах даже зубами скрипит.
Проворнейшие навязали целую кучу камней на веревках, и подвезши на лодках, три человека еле подняли ту связку, да и наложили Явдохе Зубихе на шею, и думают: вот потонет. А она, вражья баба, и не думает: плавает поверх воды, да что освободили ей руку из веревки, так она плескается и подсмеивает:
– А что? Ожерелье мне на шею навязали, а перстней и нет? Эге! Видишь, какие добрые! Дайте-ка и перстней на руки и вместо башмачков чего-нибудь на ноги.
– Сокрушайте тресугубо окаянную кощунку ханаанскую дщерь халдейскую! – кричал как обвареный Прокоп Григорьичь, да даже запенился как бешеный, видя, что ведьме ничего не сделает, и что она над ним смеется.
Навязали на руки и на ноги каменьев – божился тот человек, что мне про это рассказывал; а кто и говорил, когда знаете, Ефим Хвайда, что давно уже умер, а он слышал от своего деда – так божился, что пудов двадцать навязали ей на шею, на руки и на ноги, да освободив ее от веревок, так ее и пустили в воду… Так что же будете с бабою делать? Так и плавает сверх воды, и руками и ногами болтается, да знай приговаривает: «Купочки-купуси!» А потом, вражья, отозвалася и к писарю, да и начала его кликать: «А иди, Прокопочку, сюда! Будем вместе купаться… Иди же, не стыдись! Вот и тебе надену намисто и перстней тебе дам»… А Григорьич даже весь чуб оборвал себе в сердцах, что и дрянная же баба да над ним насмехается… потом бросился к Власовичу и говорит: «Несомнительно, сия баба суть от баб египетских. Она, ехидна прелютая, похитила дождевые капли и скрылась у себя в чванце или в ином месте. Повели, пан сотник, возмутить ее розанами, и да распустит хляби водныя, и да оросится земля».
– Не пойму, пан писарь, что вы говорите; а скажу вам, делайте, что знаете, только скорее, потому что уже обедняя пора. Я бы уже давно улепетнул бы, так хочется смотреть на эту комедию, что на бабе целехонький воз каменья, а она не тонет, а плавает сверх воды. Делайте себе, что знаете, а я буду на готовое смотреть; я на то сотник в Конотопе.
Повелел Григорьич поймать в воде ведьму Явдоху, так куда же! Хлопцы лодками и не догонят ее; и веревками накидывают, так все ничего: так быстро плавает, как та щука, только впереди и сзади волна плещется: известно, как ведьма плавает, уж вовсе не по-нашему! Плавала, плавала; юлила, юлила; да как видит, что всех измучила, так и поддалась…
Что же? Взрадовался народ, как схватили ведьму Явдоху Зубиху! Все кричат, шумят, бегут, встречу к ней и за ней, всяк хочет туза или подзатыльника ей дать, да и есть за что: пускай не крадет с неба туч, не прячет дождей у себя в поставцах… Вот, как все бегут около нее и за нею, и ее даже несут на руках, боясь, чтобы она не вырвалась и не ушла, а она и ухом не ведет! Она поет свадебные песенки, как молодая с дружками ходит. А наш Григорьич впереди ее, да даже бежит с радости, что таки напал на ведьму, и что он ее теперь свернет в рог и вымучит из нее, чтоб отдала назад дожди те, что выкрала: да с радости, такие балясы точит, что не только кто, да и сам себя не понимает, что он говорит. Потом и закричал: «А дадите семо вербовых и удвойте лозовых и возглумите ее, елико силы вашей будет!»
Где и розги взялись. Скрутили ведьму Зубиху Явдоху. Только чтобы класть ее, она как-то освободила руку, да и повела ею кругом по народу; вот же слушайте, что из этого будет. Вот и положили ее; по два парубка сели на руки и на ноги и два взяли пребольшие пучка розог, да и начали хлестать: дже-дже, дже-дже… даже задыхались бивши… бьют-бьют, даже прутья летят… А что ж Явдоха? Лежа под розгами сказку сказывает: «Был себе человек Сажка, на нем серая сермяжка, войлочная шапочка, на спине заплаточка. Хороша ли моя сказочка?»
– Да бейте себе окаянную ханаанку! – заревел Пистряк.
Хлопцы дерут, сколько силы, а Явдоха свое. «И вы говорите: да бейте окаянную ханаанку. Был себе человек Сажка, на нем серая сермяжка, войлочная шапочка, на спине заплаточка. Хороша ли моя сказочка?»
– Да дерите крепче! – крикнул, что есть силы, сам пан сотник конотопский Никита Власович Забрёха, что уже его крепко беспокоил тощий желудок, и печенки к сердцу подступали, потому что и до сего времени не обедал.
Хлопцы переменились, взяли новые пучки и стали пороть… а Зубиха, знай свое толчет. «И вы говорите: дерите крепче! И я говорю: дерите крепче! Был себе человек Сажка, на нем серая сермяжка, войлочная шапочка, на спине заплаточка. Хороша ли моя сказочка?»
– Соплетите розонацию из терния и удвойте удары! – командовал пан Пистряк, долго думавши, чтобы с нею сделать.
Хлопцы чешут Явдоху терновыми, и Явдоха свое…
Да и до вечера не переговоришь всего, что там было! Уже не только Григорьич Пистряк, но и сам сотник Забрёха начал сердиться, что нет конца делу: бьют, бьют бесовскую бабу; сколько рабочих переменилося, сколько розг перебрали, и вербовых, и березовых, и терновых, а ей и не досталось ничего, как будто только-что легла и ни малейши не бита и знай толкует себе «человека Сажку!»
Вот же, как это все делается, и аспидову Явдоху бьют, пролез сквозь обступивший Явдоху народ Демко Швандюра, стар человек и не простой. Посмотрел-посмотрел, покачал головою и говорит:
– «А что это вам за игрушка досталася? Или это пану сотнику знать скучно стало, так вы его забавляете, как малое дитя, что розгами порете как будто кого порядочного, а не больше как вербовую колоду?
– Как колоду? Что он это говорит? Где там колоду бьют? – загудела громада и расспрашивает с удивлением.
– Где колода? Не видите! Смотрите же! – сказал Швандюра, да и повел рукою по народу против солнца…
Так что же? Удивление да и полно!… Тогда все увидели, что лежит толстая вербовая колода, перепутана веревками, и на ней сидят четыре пресильных хлопца и держат ее как можно, чтоб не вертелась; а четыре бьют ту колоду изо всей силы добрыми розгами, как будто кого порядочного. А подле той колоды лежит сама по себе Явдоха Зубиха и не связана и хохочет, глядя, как хлопочут люди вместо нее над колодою. Так скажете, что и не удивление? Это она, как ее клали сечь, так она рукою повела, да на всех, кто тут был, напустила мару (обморочила); а Демко с свежими глазами пришел и увидел, что творится, и как кое-что знал и умел против чего что-нибудь сделать, то он и отвел мару от людей. Вот тогда только увидели, что били не Явдоху, а вербовую колодку…
– Ких, ких, ких ких! – захохотал народ. Уже кто, наш пан писарь что сердился крепко, а тут и сам расхохотался, как увидел такую комедию. А что же будеш делать? Известно, что против насланного ничего не сделаешь, когда не умеешь отвести. Ну, посмеявшись, принялись советоваться, что с Явдохою делать? Тот говорит одно, другой другое, а Демко Швандюра, тот хорошо научил:
– Таки, – говорит, – ничего не думайте, а положивши высеките ее порядочно, пока возвратит дожди да росы, которые, я знаю, что у нее в поставцах, да на полках. Когда же наведет опять мару, то я отведу. Хоть она и ведьма, да и мы, хоть и не все, а что-нибудь таки знаем. Пускай она и природная ведьма [6], а я только ученый, да нужды нет. Увидим!
– Так восклоните же ее паки! – закричал Григорьич, – и сотворите ей школярскую секуцию, яко же в оное время и нам по субботам твориша… – Еще и не договорил, а хлопцы уже и бросились: распоясали, положили, секут… Уже нашей Явдохе не до сказок! Уже у нее и у самой на спине… заплаток семьдесят, как у человека Сажки… Молчала-молчала, хотела оттерпеться… так еще не родился тот человек, кто бы стерпел под розгами!.. Потом как завизжит, завоет… а потом как начала кричать: «Не буду до суду, до веку… батюшки-голубчики!.. пустите, пустите!… Ворочу и дожди, ворочу и росы… Буду тебе, пан сотник… и тебе, Григорьич… в великой пригоде… только пустите!…
– Полно! – повел Никита Власович громким голосом и важно.
А Пистряк все свое:
– Усугубляйте паче, и паче!
Хлопцы не знают кого слушать: половина бьет, а другая ожидает…
– А чтоб вас, пан сотник! – так заворчал на него Григорьич. – Еще было подобало упятерить за таковое злодеяние… Это она мне сделала, что я после перепою химеры погнал. Вот какое злодеяние!..
– Але! Злодеяние! – сказал пан Забрёха. – Тебе бы только злодеяния и делать. Тут только трихи да мнихи (ни се, ни то), а уже обедать пора. Еще будет ли после такой жарехи дождь или нет, кто его знает; а что мы голодуем, так это верно. А что нам баба в сердцах сделает какую пакость, так и того бояться надо. Вели-ка оставить Явдоху, пускай отдохнет после такой бани. Мы еще доберемся к ней. Пойдем, Прокоп Григорьичь, ко мне. У меня знатный борщ. А после обеда расскажу тебе, какую мне третьего дня обиду сделали в Безверхом хуторе. Ты еще этого не знаешь.
Сказал это пан Власович и пошел домой.
Прокоп Григорьич наш остался и стоит как обвареный. Взяли его думки, какую там обиду в Безверхом хуторе сделали пану сотнику? Думал-думал – а Явдоху между-тем знай секут – после поднял к верху палец и говори: «Догадался! Э, э, э, э! Этого мне и нужно было. А оставьте, хлопцы бедную бабу напрасно мучить. Пан сотник велел было пороть ее до вечера, но я ее помилую».
Подняли Явдоху, и едва-едва живую потащили ее домой. Народ так и заклекотал за нею, все кричавши: «Ведьма, ведьма! Покрала с неба дожди!» А Григорьичь идет себе, да и что-то думает, а потом и говорит: «Такой мне и нужно! Поддобрюсь к ней; она поможет его утопить, а мне вынырнуть с писарства на панство…» Да и пошел к Никите Власовичу обедать.
Примечания Г. Ф. Квитки-Основьяненко
5. Так точно бывало – и безответно.
6. Природная ведьма злее и знающее ученой.