Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

10. Богдан и Ганна думают о судьбе Украины

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

За рядом сильных душевных потрясений, утомивших и крепкие нервы закаленной казачьей натуры, ослабленный несколько организм потребовал отдыха. Родное гнездо окружило Богдана и всеми удобствами жизни, и сердечным теплом, и он почувствовал себя здесь словно в тихом, желанном прибежище после испытанных бурь; ему так захотелось окунуться в мирную жизнь, отогнать тяжелые думы, заглушить боли сердца и забыть этот возрастающий на Украине стон, хотя бы насильно уснуть на малое время душой, пока не ворвется вопль в этот уютный, огражденный от бурь уголок…

И Богдана все тешит и радует, все получает в глазах его новую и дорогую цену: несколько тяжелый и мрачноватый дом кажется ему роскошным, веселым дворцом, обнаженный и уныло шуршащий сад – райским эдемом, холодная и скучная теперь речонка – блестящим и пышным потоком… А хозяйские, полные всякого добра амбары и коморы, а красивые золотистые скирды, а добрые кони и круторогие волы – все это тешит его сердце отрадой… А эти радушные, улыбающиеся ему лица подсусидкив – глаза их горят искреннею дружбою, сердца их открыты… А его дорогая семья – детки, больная жена – он уже привык к ее недугу и не смущается, что она в постели лежит, – как они его любят, как спешат предупредить все желания, рвутся один перед другим угодить… а этот ангел небесный, посланный с неба – Ганна?!. Господи! Да неужели от этого рая оторваться нужно и ринуться вновь под холодные дожди, под леденящие метели, в густые камыши, в непролазные терны, на голод и холод, на страшные смертельные муки?

Тешится Богдан всем, радуется довольству селян, любуется ростом своих владений, ласкает семью и пьет полную чашу утех привлекательной жизни шляхетской; его душевной гармонии мешает только установиться одна беспокойная нота, и отделаться от нее нет у него сил: то притихая немного, то напрягаясь до боли, звучит она, поет тоской и дрожит разъедающей горечью… Ну что ж, дал он и совет товарищам казакам; кажется, придумал самое разумное, что только можно было, да что из этого разумного-то выйдет?

Нет, нет, себя не обманешь! На просьбу казацкую сейм не посмотрит, а король, если б и захотел что сделать, не сможет ничего. Обрежут еще больше права, сократят реестры… дело знакомое. А дальше?! Положим, удалось бы им поднять войну с Турцией… На время войны ляхи дали б им льготы и обещали бы в будущем золотых вольностей целый сундук! Да что себя тешить детской надеждой, – окончилась бы война и снова установились бы старые порядки… Им ли, горсти казаков, покорить лядские силы? Нет, нет! Вот если б весь народ поднялся, если б… И чувствует Богдан смутно, в глубине своей души, что все эти полумеры не поведут ни к чему, что надо стряхнуть с плечей своих все пута и глянуть судьбе прямо в глаза. Но чувствует и то Богдан, что стряхнуть эти пута все равно, что перерубить гордиев узел, – и с досадой, с упорством старается он заглушить эти мысли новыми впечатлениями, но нет, не умолкают они, а стоном проникают глубоко в сердце.

Переменился даже Богдан. Привычная веселость его как будто совсем отлетела: улыбка стала реже освещать лицо; выразительные глаза, вспыхивая огнем, туманились сразу налетавшей тоской. Никто не замечал этого, одна лишь Ганна в минуты глубокой задумчивости Богдана не отводила от него глаз, желая проникнуть в самую душу его: она чуяла, что дядько страдает, и угадывала в этом страдании отражение великого народного горя.

Под давлением гнетущих невзгод скрытный вообще у Богдана характер стал совершенно замкнутым. Угрюмый и молчаливый, он не делился ни с кем своми думами и изредка говорил лишь с одной Ганной; и прежде она занимала в семье центральное место, завоевывая у дядька и любовь к себе, и особое уважение, а теперь, после своего подвига, она стала на почетную высоту. Богдан с трогательным чувством заводил иногда с ней речь, преимущественно о детях, о семье, о хозяйских мероприятиях. Хотя эти беседы и переходили часто с будничных вопросов на дружеские теплые темы, но все-таки мало проскальзывал в них внутренний мир глубокой души Богдана. Ганна впрочем была счастлива и такой долей доверия, ее сердце радостно трепетало и воодушевлялось священным огнем.

Раз как-то, обойдя свое хозяйство, пришел особенно мирно настроенным в свою светлицу Богдан. Понижение его в должности с войскового писаря вновь на сотника казалось ему теперь просто благополучием: оно не заставляло его торчать в Чигирине, в канцелярии, а давало возможность проживать паном в своем излюбленном хуторе. Закурив свою верную люльку, Богдан с наслаждением прилег на лавке; глаза его упали случайно на висевшую на стене и запыленную совершенно бандуру; снял он бережно утешительницу казачьего горя, стряхнул с нее пыль и начал настраивать долго молчавшие струны. Сначала послышался робкий, жалобно дребезжащий звон, а потом звуки окрепли, стали стройными и рассыпались в беглых аккордах.

Богдан был отличный бандурист и в душе музыкант; затрепетали струны, и полились протяжные думы и игривые шумки. Звуки долетали и до бабинца и отразились на всех лицах семьи необычайной отрадой; более смелые члены ее рискнули приотворить даже дверь отцовской светлицы, а остальные поместились в сенях и слушали с наслаждением роскошные родные мотивы. Богдан не замечал своих скрытых слушателей, а отдался весь музыкальному настроению; из певучего инструмента вылетали и могучие, и нежно-печальные звуки…

И странно: величавые думы, полные торжества и победы, звучали и в мажорном тоне какою-то широкою печалью, а игривые, бешеные танцы кипели минорными, хватающими за душу звуками, – словно и дикое веселье этого забытого счастьем народа было лишь порывом отчаяния от накипевших страданий и слез. Увлекаясь все больше, Богдан начал и подпевать своим звучным и сильным голосом; сначала тихо, а потом смелее и громче раздались по светлице поэтические слова.

Ой, из широкой степи, из раздолья,

Вылетела орлом наша воля…

В думе говорилось дальше про подвиги казака, про его удаль, про его вольное погулянье, а потом по этой же самой степи он едет, качаясь в седле, но не хмель его расшатал, а тяжелое горе, от которого даже и конь клонит голову; недоля та не проста, а неодолима; переорана степь, спутаны ноги коню, и вонзилась стрела в сердце казачье. Казак умирает среди степи и сзывает вольных орлов тризну править по белом теле казачьем.

Гей, слетайтесь до ранней денницы,

Вы, орлы, мои вольные птицы;

Помяните меня о полночи,

Клюйте смело казацкие очи!

Могучим и страстным голосом пропел Богдан эти строфы и вызвал у всех потрясающее впечатление; звуки его голоса, поддерживаемые бандурой, тянули к себе слушателя неотразимою силой; дети, сами того не замечая, очутились уже среди светлицы; Ганна стояла у дверей в немом восторге, с орошенным слезами лицом и устремленными на Богдана глазами. А у Богдана у самого набегала на ресницу слеза и двоила лады на бандуре. Он повернулся, и, заметив неожиданных слушателей, сразу ударил по струнам, и переменил грустную песню на веселый танцевальный мотив.

Коли б мені лиха та лиха,

Коли б мені свекрухонька тиха!

– Гей, детвора! – крикнул он под звон бандуры. – Сади «Горлицу»!

Ой, дівчина-горлиця,

До козака горнеться,

А козак, як орел,

Як побачив, та й умер!

И пустились Тимко с Катрей в огненный, увлекательный танец, а Богдан им подгикивал да поддавал Жару и прибауткой, и голосом.

Сразу веселое настроение овладело всеми; послышался одобрительный говор и смех, растворилась шире хозяйская дверь, показались в ней головы новых слушателей и послышался в сенях мерный топот девичьих закаблуков и звон казацких подков…

Только поздно Богдан уснул, упоенный сладкой минутой мирной радости и тихого семейного счастья, уснул с мутным сознанием, что это для него недосягаемый рай.

Был вечер. Словно гигантский рубин, догорало заходящее солнце. Ярко-красные лучи его окрашивали пурпуром верхушки высоких яворов, присыпанных слегка снегом, и отсвечивались нежным розовым отблеском на белых покровах нижних ветвей; они играли багрянцем и на выходящих в сад окнах Богдановой светлицы, горели кровью на дорогой чеканке гаковниц и на струнах висевшей бандуры.

На низком турецком диване, уперевшись локтями в колени и склонив на руки буйную голову, – сидел в глубокой задумчивости Богдан. Он был так погружен в свои думы, что и не заметил, как тихо вошла к нему Ганна и остановилась возле дверей, вся проникнутая новым приливом печали дорогого всем батька. Стройная фигура ее, освещенная лиловыми полутенями, казалась теперь легкой, воздушной… Длилось молчание; наконец, невольный, глубокий вздох Ганны заставил вздохнуть Богдана и поднять глаза.

– Ганна, любая моя, я и не заметил тебя… А что? – окликнул он ее мягким, уныло звучащим голосом.

– Я – смешалась как-то Ганна, – хотела спросить дядька, нельзя ли хоть здесь приютить людей… вот в двух рабочих хатах, что за гумном?

– Каких людей? – стрепенулся Богдан, и какая-то тревога сверкнула на миг в его взоре.

– Говорят, – подошла ближе к столу Ганна, – в дальнем хуторе, в байраках и в лесу появились целые семьи людей… и дети между ними… а теперь вот холодно, и вот-вот зима…

– Семьи с детьми? Как дикие звери? – схватился взволнованный Богдан и направился к двери, – Нужно немедленно туда поскакать и разведать.

– Не тревожься, дядьку, я уже распорядилась, послала Ахметку, а самому теперь ехать туда не к чему: ведь верст восемь отсюда; пока доедешь, будет ночь.

– Пожалуй, и так, а завтра утром рано поеду… Когда Ахметка вернется?

– Да к ночи, верно; я ему наказала, чтобы детей и хворых с собой забрал… так, может, и запоздает.

– Спасибо тебе, дорогая, что так распорядилась. А как ты думаешь, Галю… Сядь вот здесь, потолкуем… Откуда это беглецы? Из-под Старицы ли? Так нет… там детей быть не могло.

– Я и сама так думаю, что нет, и по времени не выходит… Может быть, в дальних от нас селах начались уже такие притеснения, что народу невмоготу стало терпеть, вот он и уходит.

– Да, это вернее всего, и это зло, коли началось, то неминуче розольется по всей Украине.

– Неужели же против этого зла бороться нельзя? – вздрогнула Ганна и остановила на Богдане свой пытливый взор.

– К несчастью, без народа борьба невозможна… я в этом глубоко убежден, – сказал печально Богдан, – хотя многие думают не так, вот и твой брат; но пора уже нам призвать на помощь к мужеству разум: против грубой силы нужно выставить хитрость, против наглого нападения – тайный подкоп, против пьяного своеволия трезвый, братский союз… Нужно и в своих требованиях быть умеренным и к невозможному не стремиться: нельзя же стране быть без рабочих рук… Всякому свое: лыцарю – меч, купцу – весы, а пахарю – рало. И в писании сказано: ина слава солнцу, ина – месяцу и звездам.

– Но ведь наш народ всегда был свободен, и земля – его родовое добро, а шляхта отымает и хочет вольный люд обратить в своих подданных.

– Так пусть же этот люд тоже стоит за себя, – закурил Богдан люльку, – а то на Запорожье бегут, еще охотнее идут на льготы к панам, а как казаки за себя и за них несут головы, то их и не видно.

– Что ж? Пока льготы держат паны, пока хорошо живется, так что ж им, волноваться? Наш народ любит землю, хлебопашество.

– Нет! – раздражительно начал Богдан, закинув ногу за ногу. – Коли считаешь, что земля твоя собственность и что сам ты не запродаешь никому своей воли, так стой на своем и не беги на приманки, а коли бойцы поднимают мечи, так становись все до одного в их ряды; или костьми ляж, или врага сокруши – вот это я понимаю.

– Но ведь таких голов, как у дядька, нет больше на Украине, – с глубоким чувством заметила Ганна.

– Что ты, любая! Украйна не бедна головами, да только все врозь идет… оттого-то нас и одолевают, да и народ все до сих пор сносит… значит, мало еще ляхи ему сала за шкуру залили; когда припекут его больше, тогда или подымется он, если богом призван жить на свете, или покорится совсем рабской участи, если он обречен на погибель!

– Неужели же нужно желать еще мук нашему несчастному люду? Разве без этих слез невозможно спасенье? – заломила Ганна руки и безнадежно склонила голову.

– Невозможно, – сурово и мрачно сказал Богдан, – и они дождутся, что шляхта затянет в ярмо им шеи и обратит в волов подъяремных, и это настанет, потому что некому будет отразить насилие.

– Как, дядьку? – всплеснула руками Ганна, и глаза ее открыл ужас – Такая страшная доля грозит нашей родине?.. И неужели у нее не найдется защитников?

Богдан положил люльку, обвел мрачным взглядом всю светлицу и свесил голову, потом промолвил упавшим голосом:

– Думаю, что нет, и эта мучительная дума сосет мне сердце, точит силу, – вздохнул он и потер рукою лоб, словно желая выдавить оттуда неотвязную мысль. – Здесь вот у меня собирались, думали, гадали, да путного-то ничего не придумали… Сил-то у нас настоящих нет, чтоб померяться с Польшей. Удальцов, что с улыбкой, с весельем понесут жизнь свою в самое пекло, таких лыцарей, каких и на целом свете нет, таких у нас наберется немало, да что они смогут? Честно, со славою лечь, а народ-то останется все рабом и только стоном в песне будет поминать их славное имя!

– Нет, такого ужаса быть не может! – стала Ганна и, сложив набожно руки, подняла к старинному образу, озаренному лампадкой, строгий, почти суровый взгляд. – Этого он, распятый за нас, не допустит!

– Ему-то, всесильному, все возможно; и светила, и звезды падут и восстанут по единому слову, но, видно, мы прогневили милосердного, и отвратил он от нас свое око.

– Милости и любви его нет границ, – тихо, с глубокою верой промолвила Ганна.

– Все это так, мое золотое сердце, да только богу молись, а сам непрестанно трудись, на бога уповай, а сам не плошай!.. Теперь же, что без пастыря стадо овец? – говорил Богдан, и в голосе его дрожала такая теплота, така сердечность, что у Ганны встрепенулась душа и легкий румянец проступил на бледных щеках.

– И потерпим, но не упадем в покорном бессилии! – вскрикнула девушка, и глаза ее засветились и потемнели. – Защитник и борец у нас есть!

– Кто, кто, Галю?

– Наш первый лыцарь Богдан!

– Дорогая моя! – вспыхнул Богдан. – Ты не умеешь льстить, но тебя ослепляет твоя привязанность, твое дивное сердце… Куда мне?

– Нет! – воодушевилась еще больше Ганна. – К чему сомнения? Голова нашего батька не должна клониться от дум, а должна смотреть гордо и смело в глаза нашей доле; я верю, глубоко верю, что господь тебе даст и мощь, и разум, и доблесть, что его десница на твоем челе, – уже почти бессознательно, вдохновенно говорила она, и голос ее звучал властно. Вся Украйна на тебя только и смотрит и в тебе греет надежду; она преклонится перед твоим словом, и когда ударит час, то все пойдут за тобой, и даже у слабых горлиц вырастут орлиные крылья!

Вся фигура девушки, энергично наклоненная вперед, с поднятой рукой и пылающим взором, дышала силой и красотой; на чело ее упал последний луч догоравшего солнца, словно пророческое вдохновение, слетевшее с небес.


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 200 – 207.