8. Хмельницкий у Конецпольского
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Туманное осеннее утро. Сквозь огромное венецианское окно в кабинете коронного гетмана, застекленное разноцветной мозаикой, пробивается холодный, бледно-радужный свет; он скользит по стенам, обитым темно-красным сафьяном, блещет на серебряных украшениях и золотых безделушках, лучится в хрустальных флаконах и теряется в пушистых турецких коврах. Тяжелая драпировка темно-зеленого штофа, подхваченная у самого верха гербами, падает по сторонам окна до самого пола, на котором, во всю ширину и длину, лежит пестрый персидский ковер. Высокий, в готических сводах потолок расписан мастерски арабесками, среди которых плящут в соблазнительных позах нимфы. На одной стене под портретом короля Владислава IV висят две дорогих гравюры лейпцигской работы, изображающие: одна s – битву под Хотином, другая – Люблинскую унию.
Противоположная стена от верху до низу увешана драгоценным оружием разного рода. Из угла, ближайшего к двери, выдвигается далеко вперед высокий изразцовый, с фигурными дашками камин. На огромном широко открытом очаге его еще тлеют червонным золотом угли. По обеим сторонам входной двери стоят огромные, вычурно инкрустированные шкафы красного дерева. Вдоль тянутся низкие турецкие диваны, обитые зеленым штофом адамашком; по ним разбросаны расшитые золотом и шелками подушки. Кроме двух громоздких кресел, в комнате стоит еще там и сям несколько низких табуретов, отделанных, в восточном вкусе.
Но чудо всей обстановки составляет стоящий посреди, комнаты гигантский письменный стол. Он вырезан и выточен из черного, моченого дуба. Четыре льва поддерживают массивную верхнюю доску с бесчисленным количеством ящиков и потайных закоулков. На ней с двух сторон возвышаются какие-то башни, поддерживаемые кариатидами; между ними тянутся, в виде перекидных мостов, полки для книг; самая доска обита ярко-красным сафьяном; борты ограждены серебряной баллюстрадой, а все ящики и верхушки башен изукрашены различными серебряными фигурками.
В огромном кресле, с высокой спинкой и массивными ручками, обитом по темно-зеленому сафьяну серебряными гвоздями, сидел в меховом шлафроке гетман Конецпольский. Утром, до полного туалета, лицо его выглядело изношенным, старческим; оно все было покрыто сетью мелких, разбегающихся морщин и отливало сухой желтизной; слезящиеся глаза глядели устало и вяло; вся дородная фигура его мосци как-то сгибалась, осунувшись. Перед ним в подобострастной позе стоял знакомый нам пан Чаплинский и с трепетом ожидал слова от ясновельможного гетмана. А гетман все пересматривал какие-то бумаги и планы, лежавшие перед ним грудами на столе, и молча прихлебывал из золотого ковша гретое на каких-то кореньях вино. Иногда он бросал бумаги и тер себе с досадою лоб, иногда, облокотившись на руку, глубоко задумывался и потом снова начинал рыться в бумагах, но все молчал.
Чаплинский с тревогою в сердце следил за переходами выражений на ясновельможном лице и переминался бесшумно с ноги на ногу. Его приземистая, несколько ожиревшая фигура, очевидно, нуждалась в опоре. Несмотря на туго стянутый широким шалевым поясом стан, живот у пана уже солидно округлялся и постоянно нарушал равновесие, отчего сцепленные вверху вилеты щегольского кунтуша качались сзади, словно маятник. Белобрысое; скуластое лицо пана, с раздвоенным носом и грязно-голубого цвета глазами, производило неприятное впечатление, хоть и не могло быть отнесено к некрасивым; особенно отталкивали от него выпуклые, линялые глаза носившие выражение презрительного нахальства.
Голова пана Чаплинского, сдавленная спереди и сильно развитая в затылке, привыкшая наклоняться назад, теперь была сильно выдвинута вперед и с вытянутым раздвоенным носом изображала лягавую собаку на стойке. С непривычки такой пост казался Чаплинскому очень тяжелым и оскорблял его литовскую гордость. Там, среди родных лесных дебрей и зеленых прозрачных лесов, он привык держать себя никому не подсудным царьком, все преклонялось и падало перед ним; задавленный издавна рабочий люд гнул спину и безропотно трудился на пана, как быдло.
Ни перед кем не приходилось пану Чаплинскому стоять, даже перед богом в костеле он сидел на удобном диване… а здесь вот стой, как лакей. Но что делать? Нужно перетерпеть пока. Там, в родной Литве, и скучно, и бедно, а здесь вон какие богатства кругом, как весело прожигается жизнь! И неистощимы они, эти богатства, всякому шляхтичу доступны, – приди, бери и владей, а владыкою-то над ними, расточителем благ – пан гетман коронный, так стоит и перетерпеть, чтобы пить полной чашей радости жизни. И Чаплинский стоит, переминаясь с ноги на ногу, и робко ждет решения своей участи.
– Да, да, – заговорил, наконец, Конецпольский, словно жуя что-то и присмакивая губами, – панский проект увеличения доходности имений чересчур, – как бы сказать? – смел и рискован, да и кроме риска, должен сознаться, не совсем мне симпатичен, потому что… именно, идет совершенно в разрез моим планам, моей, так сказать, политике, которую я хочу провесть.
Чаплинский побледнел, не понимая, в чем он сделал такой промах. Ведь он, кажется, красноречиво и ясно доказал на бумаге, что можно почти удесятерить в каждом гетманском поместье доходы.
– Панские цифры, – как бы угадывая мысли Чаплинского, продолжал Конецпольский, – льстят человеческой алчности, но и в этом отношении они ошибочны: увеличение доходов должно опираться, да… опираться, пане, не на отягчении труда поселян… не на отягчении… да, не на ограблении, так сказать, его, а на привлечении новых рабочих сил, на превращении пустынных пространств в плодородные нивы, – отхлебнул гетман глоток вина и закурил трубку.
– Это само собою, ясновельможный пане гетмане, – пробовал пояснить свой взгляд Чаплинский, – но здешние хлопы так разбалованы, что почти не хотят знать никакого чинша, платы за владение землей… для наших рабочих в Литве и эти, намеченные мною повинности, показались бы просто благодетельною льготой.
– Жалею о панской Литве, – улыбнулся, выпуская струйку благовонного дыма гетман. – Я бы не захотел там быть не только на месте рабочего, но даже и на месте пана. Рабство никогда не возвеличивало держав, а служило всегда для них гибелью, если пан знаком хоть немного с историей… Н-да, возрастание богатств при рабстве фальшиво… да, именно фальшиво… На тысячу нищих один богатеет. А я говорю, пане, что если бы эта тысяча тоже по-людски жила, то и этот один был бы богаче, а главное, заметьте, пане, имел бы тысячу защитников, а не тысячу врагов… да, именно врагов. Это мое крайнее, так сказать, мнение. Если, к несчастию, не все его разделяют, то могу сокрушаться… да, сокрушаться и предвидеть горе; но от моих подчиненных и в моих личных делах я желаю подчинения и моим мыслям… и подбираю людей.
– Его гетманской мосци воля – для меня святой нерушимый закон, – приложил Чаплинский руку к сердцу и низко нагнул голову, – светозарный блеск ясновельможного разума… для меня будет… солнцем! – говорил он трогательно, а сам думал: – «А черт бы тебя побрал, старый дурень, с твоими хлопами! Через это клятое быдло только стой и выговоры здесь слушай!»
– Ну там солнцем или месяцем, то мне все равно, а держаться моих планов я требую. – Конецпольский даже поднялся с кресла и начал ходить тяжелыми шагами по кабинету. – Я вот и хочу доказать всем моим примером… так сказать, убедить, что и при благоденствии населения доходы маетностей не упадут, а увеличатся. Заметьте, пане, при благоденствии, это очень важно… Это… это великая идея! – воодушевлялся старик, и бритые щеки его загорались малиновыми пятнами. – Если бы все были просветлены, – запнулся он и взглянул подозрительно на Чаплинского; последний стоял в набожной позе и, подняв очи горе, якобы молился за общее просветление. – Да, так сказать, именно, – остановился у стола гетман и облокотился о башню спиной. – Вот пан сказал, что само собою о заселении пустошей будет заботиться… а я скажу, что при предлагаемой паном системе не только не прибежит ко мне ни одна собака, а и сидящие уже прочно селяне поразбегутся… Да, именно, разбегутся… и вместо вот этих, – трепал он по бумаге рукой, – богатейших цифр, получатся обновленные пустоши.
– Этого никогда бы не было, ваша ясновельможность, – заступился за себя горячо Чаплинский, – если бы эти хло… хло… хлопотливые поселяне заартачились, так я бы вашей гетманской милости пол-Литвы притащил, только бы свистнул…
– Что мне в твоих литвинах, пане? – махнул гетман рукой. – Что они здесь грибы собирать или лыко драть станут? Только местное, коренное население… так сказать, именно коренное… знает, как обходиться со своей родной землей.
В это время приподнялась тяжелая занавесь и на пороге появился гайдук. Он возвестил гетману, что прибыл и дожидается панских распоряжений войсковой писарь.
– Хмельницкий? – обрадовался гетман. – Вот кто меня понимает! Пусть войдет! – а потом, спохватившись и переменив сразу тон, он заметил Чаплинскому: – Я отпускаю пана на время, пока сниму допрос.
Чаплинский низко поклонился и смиренно вышел, проклиная в душе этого шмаровоза Хмельницкого, которому так верил гетман; но, встретясь с ним за порогом, заключил его сразу в объятия и промолвил голосом, полным слез:
– Благодарю всевышнего, что услышал мои молитвы!
Богдан вошел в кабинет, поклонился почтительно и произнес искренним голосом:
– Благодарю ясновельможного пана гетмана за великую милость, вырвавшую меня из рук самоуправцев-насильников, посягнувших было на мою жизнь!
– Рад, рад, весьма рад, – ласково улыбнулся Конецпольский, – у пана, впрочем, была по этому делу такая защитница, такая чудесная, так сказать, обаятельная, что всех моих гостей очаровала, я и подозревать не мог… Кроме вообще, так сказать, прелести, еще благородство сердечного огня и сила слова, да именно, благородство и сила.
– Гетманская милость всегда правы, – ответил спокойно Богдан, – и если бы у наших властителей была хоть сотая доля вашего разума и вашего сердца, то нам бы жилось, как у Христа за пазухой.
– Да, да! Это верно! – вспыхнул заревом от прилива удовольствия гетман. – Спасибо за доброе слово: пан меня понимает. Меня вот наши называют и потворщиком и чересчур мягким, да, мягким, а твои казаки называют жестоким; но это не так, это, так сказать, ложь! Я строг и всегда преследую своевольный, мятежный дух; его нужно оградить, так сказать, прочными гранями, и я стоял за ограниченное число казаков и давил восстания, но никогда не думал обращать остальных в рабов… да, никогда не думал! – Он опорожнил в волнении свой ковш до дна. – Меня ни там, ни здесь не понимали. Этот своевольный сейм не уважил даже данного мною слова и казнил прощенных мною Сулиму, Павлюка и многих старшин. Разрази меня гром, это подлость! Да, ломать, так сказать, шляхетское гоноровое слово подло! Все это двинуло меня еще дальше. Эх, если бы больше было теперь настоящих людей, а то… да, именно!.. Но скажи мне откровенно, по правде, неужели только по голословному доносу этого княжеского наглеца, – нужно признаться, что там особенно воспитывается дух насилия и, так сказать… (у гетмана в голове блеснуло воспоминание о двух больших родовых поместьях, отнятых этим Яремой путем грубого насилия и наезда, хотя это дело и было погашено каким-то вынужденным примирением, но в сердце гетмана вечно жило неудовлетворенное озлобление), – да, так неужели по одному лишь наговору, как мне передала панская родичка, осмелился и мой Гродзицкий так поступить с моим слугой?
Богдан смутился только на одно мгновение; но, быстро поборов в себе вздрогнувшее волнение, двинулся на шаг вперед и ответил с полным достоинством:
– Истинным поборником государственной правды и блага я считаю ясновельможного пана коронного гетмана и нашего найяснейшего круля, и этой правде я не изменял и не изменяю никогда; но, быть может, многие считают эту правду кривдой, а поборников ее – неверными сынами отчизны… тогда я, конечно, изменник и достоин казни. В этом же последнем случае, клянусь, что Ясинский оклеветал меня из мести и не дал никаких доказательств.
– Я тебе верю, пане, и желаю всегда верить, а эти будут у меня помнить, особенно выскочка князя Яремы – Ясинский. Но вот, – забарабанил он по столу пальцами, – я получил еще кое-какие заметки о прежних твоих участиях… не открытых… но доказывающих, так сказать, твой строптивый дух… да, строптивый… По истине, бог одарил тебя и умом, и эдукацией, и доблестями… да, доблестями, но жаль, что на твоем пути вечно встречаются… так сказать, непонятные овражки, через которые нужно перескакивать…
– Эти все овражки, ясновельможный гетмане, копают мне враги.
– Но, но… не все, – погрозил ласково гетман, – у пана таки сидит где-то гедзь… вот хоть бы твой ответ в Кодаке.
– Его гетманская милость простит мне его великодушно: эту невольную несдержанность вызвали шутки князя Иеремии.
– Да, эти шутки и мне не понравились: я враг всякой военной тирании… Да, вот почему и враг тоже ваших стремлений – все, так сказать, население обратить в военный лагерь… Я за мирное развитие; но об этом после, – набил он себе снова трубку. – Что бишь? – потер себе открытый лоб гетман. – Да, так видишь ли, пане, в силу этого общего говора, а главное, в силу же своих собственных постановлений, – замялся он, заботливо раскуривая трубку, – я оставить пана в числе генеральной старшины не могу… до поры, до времени, – смягчил он пилюлю, – а перевожу снова в должность сотника Чигиринского полка… Этим, так сказать, покрываются все прежние подозрения и восстанавливается в полной, так сказать, доблести имя сановного пана, которое, я надеюсь, будет вельможным…
– Нет пределов моей благодарности гетманской милости, – поклонился, прижмурив глаза, Богдан и, гордо выпрямившись, откинул назад голову, не скрывая некоторой доли пренебрежения.
– Только не думай, – продолжал гетман, пронизав Богдана испытующим взглядом, – что это наказание… это, так сказать… это – необходимость… Доверие я к тебе имею и много рассчитываю на тебя… Не выпьешь ли с дороги моей настойки, пане? – налил гетман стоявший на столе другой кубок и предложил Богдану. – Для желудка полезна, верь.
– За здоровье ясновельможного пана гетмана и за успех его благих для нас пожеланий! – поднял Богдан кубок и, выпивши, поставил на стол.
– Спасибо! – кивнул головою гетман. – Дело вот в чем. У меня, как ты знаешь, погиб, так сказать, мой прежний дозорца старостинских имений; черт ему подал мысль угодить под кабаньи клыки… Так я вот ищу нового… Чарнецкий мне рекомендовал литвина одного, Чаплинского… Тут он мне и проекты, и все… Как пан о нем думает?
– Я его мало знаю; но он, кажется, предан гетманской милости и уродзоный шляхтич, значит, должен быть благородным и честным.
– Черт ли мне в его преданности! – резко заметил гетман. – Толку мне нужно, вот что! Да!.. А то понаписывал проектов, удесятеряет доходы за счет шкуры моих поселян… А я, пан знает, этого терпеть не могу. Я за мирное развитие…
– Да, это пан Чаплинский по своей литовской мерке, – злобно усмехнулся Хмельницкий, – хочет нас мерять… угодить, видно, думал гетманской милости…
– Хорошо угодил бы, как литовский колтун, – отставил с досадой чубук гетман и откинулся в кресле, – разогнал бы всех поселян, да и баста! А ведь пан знает, что вся моя политика… так сказать, заветная мысль – привлекать, привлекать и привлекать… Если бы осуществить… да, осуществить ее, то я бы перетащил сюда на эти плодороднейшие поля даже всех из Московщины… и вот тогда бы гикнул от Черного до Балтийского моря.
– Великая мысль! – воодушевился Богдан.
– Да! Так вот не может ли пан стать у меня дозорцей, не лишаясь сотничества? Тогда бы, так сказать, поработали…
– Благодарю гетманскую милость за честь и доверие, – наклонил голову Богдан, – всего себя отдаю в распоряжение ясновельможной воле; но мне, в интересах же планов пана гетмана, неудобно быть дозорцем, потерять между своими влияние… Я лучше буду этим влиянием способствовать…
– Да, пан прав и благороден на слове… Но ты не откажешься руководить этим делом, так сказать, тайно, давать советы, указывать пути, направлять, надзирать, проверять?
– Весь к панским услугам, – приложил Богдан руку к груди.
– Ну и отлично, я очень доволен… Только при таких условиях я соглашусь на Чаплинского, чтоб он, так сказать, был под панским дозором… да, – засмеялся весело гетман, протягивая Хмельницкому руку, – дозорца под дозором. Согласен?
Хмельницкий молча с подобающим уважением и низким поклоном пожал пухлую руку гетмана, а Конецпольский велел кликнуть к себе Чаплинского.
– Вот что, пане, – обратился к вошедшему Чаплинскому гетман, – я согласен иметь пана дозорцем в моем старостве, – мне вот Хмельницкий ручается.
Чаплинский, отвесив низкий поклон гетману, кивнул трогательно головой и Хмельницкому, хотя в душе никак не мог простить такого оскорбления своей панской гордости. Хам – поручитель? Но радость за назначение на должность превозмогла теперь обиду и заиграла хищническим инстинктом в его глазах.
– Так вот, – привстал гетман, – во всех распоряжениях, во всех, так сказать, мерах по хозяйству прошу обращаться к пану, – указал он на Хмельницкого, – как к опытному и знающему хорошо и край, и местное население. Я ему зерю, как себе, и оставляю его здесь своим глазом… Ну, задерживать вас, господа, больше не буду. А особенно тебя, пане, – улыбнулся он приветливо Хмельницкому. – Перетревожилась, верно, семья и ждет не дождется.
Хмельницкий и Чаплинский поклонились молча и вышли. Чаплинский шел рядом с Хмельницким и долго не произносил ни слова, – так взбесило его решение Конецпольского, подчиняющее его, вельможного шляхтича, потомка знаменитого рода Чаплич-Чаплинских, и кому же? Какому-то хамскому отродью! И теперь вот придется перед ним кланяться, унижаться, подносить отчеты к подписи. Проклятие! Если бы не ожидание баснословных богатств, то плюнул бы он им обоим в глаза, а тут…
– Не смущайся, пане свате, – угадал его мысли Хмельницкий, – я согласился на каприз гетмана ради твоей же пользы; иначе он мог бы впутать в это дело другое, неприятное для пана лицо. А я панскую услугу в Кодаке помню, и, кроме пользы, никакой помехи свату не сделаю, и всякие недоразумения улажу. Сам с советом не навяжусь, а если о нем пан попросит – не откажу. Вообще же сват на меня может опереться смело.
– Спасибо, спасибо! – обрадовался такой постановке вопроса Чаплинский. Хотя неприятное впечатление бессмысленного гетманского приказа не изгладилось в нем от этих слов Хмеля, а наоборот, великодушие хлопа взорвало его еще больше, – но, чувствуя, что Конецпольский доверяет и благоволит этому шмаровозу, – он поспешил изобразить на своем лице дружественную улыбку и продолжал радостным голосом: – Век помнить буду и твою, пане, поруку, и твое дружеское отношение… Я знаю, что рука руку…
– Нет, пане свате, – ударил Богдан слегка по плечу Чаплинского, – корысти никакой мне не нужно, а я искренно дам тебе совет и окажу услугу, где надо: со мной можно жить, не державши камня за пазухой.
– Спасибо, спасибо! – обнял Богдана Чаплинский. – Ко мне прошу на келех, попробовать нашего старого литовского меду.
– Сейчас не могу, прости, пан: лечу к своим.
– Да, да, не смею удерживать, а жаль, угостил бы. А то я и к пану заеду: я ведь тут новый человек, не знаю ни страны, ни порядков, так сват меня бы наставил.
– С радостью! Прошу, прошу! – подал Богдан руку и, вскочивши на Белаша, которого держал под уздцы Ахметка сейчас же за брамой, махнул еще раз шапкой и пустился галопом в Субботово.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 178 – 187.