Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

11. Богдан в кругу семьи

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Поднятая буря в едва успокоившемся сердце Богдана вскоре снова притихла: кричащие нужды беглецов приковывали к себе все внимание господаря и заставляли его с утра до ночи хлопотать вместе с Ганной об этих несчастных. Жизнь снова потекла на хуторе так тихо и спокойно, как воды глубокой реки по мягкому руслу.

Богдан весь отдался хозяйственным заботам и чувствовал, как этот новый прилив деятельности и окружающая его любовь с каждым днем усмиряли и исцеляли его душевные боли; он мог бы считать себя даже счастливым, если бы этот мирный труд не нарушался неумолкающими мыслями о будущем да криком голодных, стекавшихся к нему ежедневно. А их являлись целые толпы. Это были жалкие, оборванные люди, с заросшими лицами, всклокоченными волосами. Женщины были измождены и худы, дети все казалися слепленными из какого-то прозрачного желтого воска, с одутловатыми щеками и большими животами, мешавшими им ходить.

Когда морозным утром Богдан выходил на крыльцо, они уже толпились кругом, жалкие, голодные, заворачиваясь в рваные свитки.

– Господи! Что делать мне с вами? – спрашивал Богдан, окидывая сострадательным взглядом дрожащую толпу.

– Что хочешь, батьку, только не гони: умрем тут, все равно идти нам некуда! – стонали жалобные голоса.

– Да откуда вы все? – изумлялся Богдан.

– Из табора Гуни! – раздавалось из некоторых углов.

– Почему же не идете назад к своим владел ьцам г Коронный гетман прощает всех.

– Эх, батьку Богдане! – выступил из толпы старый, седой дед. – Ведь сам ты добре знаешь, какое гетманское прощенье! От добра люди холодной зимой из теплой хаты не побегут… Истребил наше жилье и добро Потоцкий, ограбил последнее, чего не мог забрать – пожег. Хлебом лошадей кормил, а людей, что вернулись назад на свои насиженные гнезда, на пали сажать велел, канчуками до смерти засекал. Сколько наших померзло в глубоких оврагах! – махнул дед рукою, утирая рукавом подслеповатые глаза. – Вот сколько этих сирот подобрали мы, – указал он на группу детей, испуганных, грязных, с окоченелыми руками, с глазами, опухшими от слез. – Грудных-то побросали, пусть уже замерзают на материнской груди, – все равно им не жить! А там у господа бога им, невинным ангеляткам, – задрожал голос деда, – теплый приют. Не гони нас, батьку, прими хоть за харч! – сбросил он шапку и низко поклонился перед Богданом, а за ним обнажились все всклокоченные головы, и послышался робкий плач женщин да тоскливый писк детей. – Верными слугами до самой смерти будем! – Голова старика затряслась, и красные глаза заслезились. – Ой, поверь, батьку, нелегко кидать насиженные гнезда в такие годы!

– Диду, да разве у меня может быть такое в думке – отгонять своих кровных людей? Только вот горе, что девать-то вас некуда, – отворачивался в сторону Хмельницкий, – полон весь двор, все жилья, даже у подсусидков…

– Есть, дядьку, есть куда! – раздавался за ним каждый раз дрожащий голос. Богдан оглядывался и видел бледную Ганну. – Мы поместим их в сараи, в коморы, дядьку, – говорила она, запинаясь от волнения, – нельзя же так выгнать этих людей!

– Хорошо, моя ясочка, хорошо, – ласково улыбался ей Богдан, – веди их, накорми да выдай хоч кожухов, а мы уж там придумаем, что делать.

Но, однако, придумывать было довольно трудно, потому что и двор Богдана был переполнен, и у каждого подсусидка ютилось по два, по три бедняка, а приток их не уменьшался. Теперь приходили уже беглецы с северной Украины; они приносили страшные известия о новых и новых зверствах панов, об утеснениях унии. Каждое такое известие мучительно пробуждало боль, засыпавшую было в душе Богдана.

Однако надо было придумать, что делать с народом, и мысль эту подала Ганна. Она предложила Богдану заселять пришлым народом земли, подаренные королем Владиславом по ту сторону Тясмина. Богдан с живостью ухватился за эту мысль. Закипела в хуторе торопливая работа. Поселенцам отпускался лес для новых построек, деньги и хлеб; подсусидки помогали им в работах. Как оживились эти желтые, изможденные лица, принимаясь за постройку нового жилья! Холод мешал, но от этого беды было мало. Им улыбалась новая, счастливая, тихая жизнь. И хатка за хаткой вставали в балках маленькие поселки. Повеселевший Богдан ездил ежедневно осматривать возникающие постройки, гати, дороги и вечно шумящие млыны. Все было исправно, все было в ходу, на мертвых пустошах кипела новая жизнь, и это доставляло большую радость домовитости Богдана.

Как приятно было в морозный зимний денек скакать в коротеньком кожушке на верном Белаше, осматривая свои именья! Кругом расстилалась необозримая снежная равнина; кое-где чернели редкие, сквозные леса; в небольших балках ютились поселки; кусты и деревья, окружавшие хаты, гнулись теперь еще ниже под тяжестью нависшего снега. Сами хаты с их снежными, низкими кровлями казались белыми грибками; но голубоватый дым, поднимавшийся ровным столбом к небу, давал знать о хлопотливой жизни, кипевшей в хуторах. И Богдан приподнимался в стременах и, окидывая взглядом всю окрестность, с гордостью чувствовал, что все дело его стараний, его рук.

О послах на сейм не было ни единой вести. И в эти минуты мысли о положении Украины, казалось, засыпали в нем. Вид этих пригретых, спасенных людей наводил сладкий покой на его душу, и так хотелось Богдану удержать его подольше, навсегда!

Как приятно было возвращаться домой быстрым галопом! Уже издали поднимали навстречу Богдану свои важные головы высокие скирды на току. Несло навстречу дымом жилья. В морозном воздухе слышался резкий лай собак. Нежный, розовый отблеск падал на снежные кровли. В высоком небе загоралась холодная, блестящая звезда, а из окон будынка смотрели красноватые, теплые огоньки; там дожидала его ласковая, любящая семья.

Когда же вечером убирали со стола вечерю, гасили свечи и вся компания собиралась у огонька подле грубки, дед с Богданом начинали длинные розмовы о битвах, о сечах, о морских походах, о взятии турецких городов. И тихо становилось в полутемной светлице, только весело потрескивали в грубке дрова. Перед иконой светилась лампадка, да иногда вспыхивала короткая люлька Богдана и освещала его воодушевленное лицо.

Дед помнил еще Наливайка. С каким восторгом говорил он о нем!

– Ге-ге-ге, детки! – начинал он всегда свои рассказы. – Это ещо давно, давно было, когда проклятой унии не выдумывали паны и ксендзы. – Когда же дело доходило до последней битвы Наливайка, голос деда обрывался; он угрюмо отворачивался в сторону и добавлял, вздыхая глубоко: – Эх, славный же был казак! И собою хорош был, да так же хорош, что ни одна дивчина, ни одна баба забыть его не могли! Молодец был! Какое золотое имел сердце! Каждому было у него ласковое слово, веселый привет! А уж что храбр… – но здесь дед только махал рукою и добавлял тихо: – Не видать мне таких казаков!

Богдан рассказывал о страшной Цецорской битве, о старом гетмане Жолкевском, о том, как он, Богдан, из турецкого плена бежал. И говорилось об этом так легко у теплого, родного камелька, и казались все эти минувшие грозы старыми сказками седой старины. Когда же Богдан вспоминал о смоленской битве, он снимал дорогую саблю с драгоценной рукояткой и, положивши ее к себе на колени, обнимал за плечо Тимоша и говорил, указывая на нее:

– Помни, Тимош, ты у меня старший в роде; эта сабля достанется тебе, – помни, что отец заслужил ее честно из рук самого королевича; ты будешь носить ее, и ты должен быть достоин ее. Слушай меня и расскажи об этой битве и детям, и внукам – пусть перейдет ее слава из рода в род.

А Тимош сжимал свои черненькие брови, и от гордого волнения слезы выступали у него на глазах.

Детки засыпали под долгие рассказы, под убаюкивающий вой ветра в трубе; одна только Ганна сидела, затаив дыхание, с побледневшими щеками, с глазами, широко глядящими в глубокую темноту. В окна бился мягкий снежок. Из большой сенной комнаты доносилось тихое пение и журчанье веретена. А в раскрытые двери, приподнявшись на своей постели на локте, глядела на освещенную огнем печки группу больная жена Богдана; головки детей теснились подле батька, Юрась спал на коленях у Ганны, дед мерно покачивал своей седой головой. И тихие слезинки, одна за другой, падали с пожелтевших, поблекших щек ранней старухи. О чем плакала полумертвая женщина? О том ли, что ей скоро придется расстаться с этой уютной, теплой жизнью и нырнуть в какую-то холодную, неведомую, вечную тьму? Нет, она благодарила творца за эти счастливые минуты, озарившие ее недолгие дни.

И тихое счастье разливалось над домом Богдана, и, казалось, кровавое горе не заглядывало и не заглянет сюда никогда.

Ахметка между тем не раз и не два летал по поручению Ганны в Золотарево, к ее брату, и заворачивал всегда к дьяковой хатке. Такие порученья стал он изобретать и сам, предлагая охотно свои услуги Ганне. Последняя, улыбаясь, всегда соглашалась с ним и доставляла тем Ахметке необычайную радость. Не зная с детства ни матери, ни отца, ни родных, он привязался всем сердцем к сиротке, что также одиноко росла в маленькой хатке. Отец обращал на нее мало внимания: он больше звонил то в чарки, то в колокола… И росла себе маленькая Оксана почти без всякого призора, потому что старая баба, помогавшая дьяку в его несложном хозяйстве, заразилась у своего хозяина пагубною страстью к вину и большую часть времени спала на печи. Сиротка Оксана также привязалась к Ахметке: как радовалась она его приездам! Он один привозил ей гостинцы, он один ласкал ее…

Быстро соскочил Ахметка с коня, привязал его к плетню и направился к покосившейся хате. Ранние зимние сумерки спускались уже над селом; лиловые тени тянулись по снегу. В той стороне, где скрылось солнце, еще алела яркая багровая полоса, но в окнах хатки не видно было света, и вся она имела такой жалкий, запустелый вид. Ахметка вошел в сени, стукнул в двери, но ответа не дал никто. Он распахнул низкую дверь и вошел в хату. В хате было темно и холодно. Тоскливые темные сумерки почти совсем сгустились по углам. Все было бледно и неопрятно. У раскрытой печи на припечку лежала выгребенная кучка холодного пепла и черных угольков; несколько пустых горшков стояли тут же. Из запечья раздавался чей-то сонный храп.

У занесенного морозными узорами оконца сидела девочка лет десяти, кутаясь в теплую юпку. Личико ее прижалось к стеклу; она так углубилась в свои думы, что и не заметила вошедшего Ахметки. Последний подошел, сел с ней рядом на лаве и тихо позвал девочку:

– Оксано!

Девочка вздрогнула, обернулась; но при виде Ахметки все ее личико осветилось детской радостью, и с криком: «Ахметка!» – она бросилась к нему и уцепилась руками за шею.

А это было прелестное маленькое личико с немного вздернутым носиком, большими карими глазками и тоненькими, как шнурочек, черными бровями. Щечки ее были похожи на персик, – такие же алые, с нежным пушком.

– Ах, как я рада, Ахметка, мой любимый, цяця-ный! – говорила она, гладя его ручонками по щекам. – Так скучно без тебя!

– Родненькая моя, нельзя Ахметке каждый день ездить, – целовал он ее в головку и гладил по волосам. – А ты все одна сидишь?

– Все одна, – печально говорила девочка, – тато редко бывает дома, а как вернется красный, то сердитый такой, а баба все спит.

– А к подружкам почему не побежишь на село? Поиграла бы с ними.

– Босой холодно, а вот в такой юпке и не побежишь, да и детвора меня гоняет, – сказала она, наклонив головку.

– Так ты все, моя бедненькая, вот так и сидишь?

– Сижу да жду Ахметку.

– У, моя любимая! – поцеловал он ее звонко в пухлую щечку.

– А то я еще сижу и все думаю, – улыбнулась и бросила на Ахметку из-под длинных ресниц кроткий взгляд Оксана.

– О чем же ты думаешь, дурашечка? Вот хоть бы и теперь, когда я вошел?

– О чем? – откинула девочка головку и продолжала печальным голосом: – Думала о том, как бы мне пойти далеко в ту сторону, где садится солнце; там бы я вышла на край неба и пошла бы все по нему, голубою гладкою дорогой до самой середины, посмотрела бы на месяц и звезды, на землю оттуда. Там так тепло и светло, а здесь так холодно, так темно, Ахметочка! – проговорила она жалобно, обвивая его шею ручонками. – Скажи мне, можно эту дорогу найти?

– Что ты, что ты, Оксано, – погладил ее по головке Ахметка, – если пойдешь на заход солнца, так никогда и назад не вернешься! До конца света ногами не дойти, только на черном коне с белою гривой можно доехать.

– А где такого коня можно добыть? – сверкнула Оксана глазенками.

– Не знаю где. А тебе разве не жалко бы было и батька, и Ахметки?

– Жалко, – ответила Оксана, – только я б и его, и тебя видела оттуда сверху… ведь солнце видит всех нас… А баба говорит, что и матуся на нас сверху смотрит… вот я б увидела и ее. – Девочка помолчала и затем прибавила тихо, прижимаясь к плечу Ахметки: – Ахметка, а у тебя мама была?

Ахметка обвил рукою шейку девочки.

– Была, Оксано.

– А ты ее помнишь? – говорила Оксана, заглядывая Ахметке в глаза.

Лицо Ахметки приняло суровое выражение.

– Не помню, – ответил он. – Ее татарин увез, рассказывал мне батько Богдан, а когда наши разграбили улус, татарин не мог забрать ее с собой и убил, а сам бежал и меня бросил. Батько Богдан подобрал меня и привез домой.

– А! Так ты татарчонок? – уже совсем весело рассмеялась Оксана, лукаво взбрасывая глазками на Ахметку.

– Не вспоминай об этом, Оксано, – нахмурил брови Ахметка, – моя мать была казачка.

– Ну не буду, не буду, – зачастила девочка, заметивши недовольное выражение лица своего товарища, и ухватила его ручками за щеки, – не буду, Ахметка… Ну ж, не хмурься, а то я заплачу. – Но когда Ахметка уже улыбнулся и приласкал ее, она все-таки спросила потихоньку, едва смотря на него из-под опущенных ресниц: – А правда ли, что татаре родятся, как собачки, слепыми и не видят целых девять дней?

Личко ее было так комично в эту минуту, что Ахметка не мог рассердиться и отвечал, рассмеявшись:

– Не знаю, голубка, да, верно, брехня!

– А правда ли, Ахметка, – продолжала Оксана уже смелее, опираясь к нему ручонками в колени и засматривая в глаза, – правда ли, что за морем живут черные люди и ходят головою вниз, а ногами вверх?

– Не знаю, – усмехнулся Ахметка, – старые люди говорят.

Но Оксана проговорила печально, надувши губы:

– Что ж ты ничего не знаешь, а еще казак! Нет, уж лучше я уйду по голубой дороге на небо, там бог и ангелы живут: у них тепло и светло, они едят на таких золотых блюдах, вот такие, – широко она развела руками, – золоченные вареники.

– Ах ты, бедная дивчинка! – рассмеялся Ахметка. – Да ты, верно, и не вечеряла, а я тебе и гостинца привез от панны Ганны, да забыл отдать.

Ахметка быстро выбежал из хаты и вернулся с мешочком в руках.

– Вот тебе сыр, сваришь себе завтра варенички, хоть не золоченные, а гречаные; они вкусней золотых будут. А вот и маслице свежее. Да постой, есть ли у вас картофель?

– Есть, Ахметка, там в коморе ссыпан, – обрадовалась Оксана, смотря на свежее масло и хорошо отдавленный творог.

– Ну, так я затоплю сейчас в печке, – весело говорил Ахметка, потирая руки, – мы спечем картофель и устроим такую вечерю, что и гетману хоть куда!

Когда веселый огонек вспыхнул в печке, затрещали и зашипели дрова, Ахметка отгреб горячую золу, побросал в нее картофель, затворил дверь, чтобы не дул ветер, и, придвинувши лавку, уселся с Оксаной перед печкой.

– Как тепло, как хорошо! – говорила Оксана, улыбающаяся, раскрасневшаяся от огня, протягивая озяблые ручонки к огоньку и следя за картофелем, спрятанным в горячей золе. – Ахметка, расскажи мне хорошую-хорошую сказочку!

– Да я, голубко, не знаю.

– Нет, ты не хочешь! – надула девочка губки. – Ты знаешь все. Скажи мне, правда, что перед рождеством на свят-вечер Христос летает над землею и смотрит, что делают детки на земле, и если кто увидит Христа и попросит его о чем, он его просьбу всегда и исполнит?

– Правда! – уверенно ответил Ахметка. – Он летит на большой-большой звезде с золотыми лучами, и все звери в лесах собираются на одну долину, чтоб увидеть его.

Между тем ароматный запах печеного картофеля распространился по всей хате.

– Готов, готов картофель! – захлопала в ладоши Оксана.

Ахметка стал ее осторожно вытаскивать палочкой. Когда картофель немного остыл и Оксана утолила свой первый голод, Ахметка вытащил из кармана связку сушеных яблок.

– А вот тебе, Оксано, еще и на закуску. Ну, не правда ли, гетманская вечеря?

– Ахметочка, любимый мой, как я тебя люблю! – крикнула Оксана, прижимая связку яблок к груди и цепляясь хлопцу за шею руками. – Слушай, Ахметка, – говорила девочка уже серьезно, грызя своими белыми, как у молодой мышки, зубками сушеные яблоки и поднимая на него серьезные глазки, – ведь правда, когда я выросту, ты женишься на мне?

Молоденькое лицо Ахметки с едва пробивающимися усиками вдруг покрылось все густым румянцем; он отодвинулся от девочки и бросил на нее косой взгляд.

– Ты не хочешь, ты не хочешь! – вскрикнула Оксана, заметивши движение Ахметки, и на глазах ее показались слезы.

– Оксано, – заговорил Ахметка, беря ее руку и стараясь подавить проснувшееся вдруг непонятное волнение. – Ты это правду говоришь? Ты хочешь пойти за меня?

– Конечно, – вскрикнула радостно Оксана. – А за кого ж мне пойти, как не за тебя?

– Так помни же, Оксано, – проговорил уверенно Ахметка, – и жди меня: когда я сделаюсь запорожским казаком, я приеду и возьму тебя.

И дети вдруг сделались серьезны и замолчали, держа один другого за руки… А красные, Догорающие дрова освещали их молодые, задумавшиеся личика теплым живительным огоньком…


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 208 – 217.