24. Самопожертвование Грабины
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Несмотря на все старания деда, Грабине становилось хуже и хуже: ноги постепенно чернели; багровые, верхние круги расплывались дальше; жар возрастал во всем теле; в каюте слышался трупный запах.
Больного перенесли на чердак, где ветер хотя несколько мог освежить его воспаленную грудь.
Богдан видел теперь, что положение товарища безнадежно, и, не желая выдать своей сердечной тревоги и муки, подходил к нему лишь украдкой, а сам Грабина, казалось, еще не сознавал этого, хотя и чувствовал, что с ним творится что-то неладное.
– Слушай, пане отамане, друже, – поймал он как-то Богдана за руку, когда тот, спросивши его о здоровье, хотел было пройти дальше, – что-то мне как будто погано, горит все, словно на уголь.
– Господь с тобою, Иване! Нашего брата скоро так не. проймешь, – попробовал было отшутиться Богдан, но смех как-то не вышел, задрожал в горле и оборвался спазмой.
– Да. мне, пане Богдане, что? – улыбнулся горько Грабина. – Дразнил ведь кирпатую не раз, ну, теперь уж она меня подразнит. Чему быть, того не миновать! А вот только одно больно, тоска гложет, что если… – ему тяжело было говорить; с страшными усилиями отрывал он из глубины сердца слово по слову, и это причиняло ему неимоверные страдания.
– Я говорил тебе тогда… дочь моя… моя Марылька… Ох, для нее-то и забрался я против твоей воли в чайку… Об ней одной только и думал… ее надеялся спасти… Я грешник… страшный… пекельный… Меня карай, боже! Но она за что за грехи мои страдает?
Грабина распахнул свою сорочку и начал бить себя с остервенением в грудь кулаком.
– Постой… успокойся, друже! Ты рвешь свое сердце; лучше потом… – попробовал было остановить его Богдан.
Но Грабина продолжал с каким-то лихорадочным усилием:
– Нет, сейчас… все… потом уж будет поздно. Слушай… все равно перед смертью… ближе тебя нет у меня никого на свете… тебе только могу все доверить. Помнишь, вот та цыганка, про которую говорил незольник… моя… наверно, моя… Она украла мою Марыльку… Я ее отправил с донечкой к сестре на Волынь. А она дьявол… ведьма проклятая… мою дочь… мое дитя… в Кафу… в гарем. Ох, найди ее… спаси… согрей! – захрипел он, сжимая руки Богдана. – Погибнет там, в Кафе… Если не сможешь с товариством, сам заедь… выкупи… денег сколько запросят – ничего не жалей! Ох, я ведь был магнатом, Богдане, да и теперь еще много осталось… Там, в Млиеве.. разразился надо мной гром небесный, хотя упал этот гром от руки лиходея, грабителя… Тебе придется, быть может, встретиться с ним, так берегись, друже; это – рябой, с зелеными глазами Чарнецкий.
– Чарнецкий? Доблестный воин?
– Зверь! Кровопийца! А! – заметался больной. – Душно и тут… В горле печет… Смага на губах… Дай воды!..
Богдан поднес тут же стоявшую кружку, и больной, освежившись несколькими глотками, продолжал говорить, впадая по временам как бы в забытье и прерывая речь тяжелыми вздохами.
– Так вот, хоть и от зверя кара, а по заслугам… Бог ему оттого и попустил… Когда я умру, молись за мою грешную душу… Молись, брате! Вот отщепни… возьми… меня уже не слушают и руки, – с усилием он дергал кожаный пояс – черес, туго стягивавший его стан, – помоги, отщепни… Там зашито две тысячи дукатов, все на нашу церковь!
– Да что ты, друже? – помог ему снять пояс Богдан. – Словно умираешь! Еще бог смилуется.
– Все равно, если его ласка, так тем лучше… Я к всю жизнь на службу милосердному отдал бы, а то пожалею грошей!.. Молитесь все за мои грехи… за такие… ох! – начал он судорожно рвать на себе рубаху. – Есть ли мне прощение или нет? – устремил он на Богдана пылающие кровью глаза. – Нет, ведь нет? – поднялся он вдруг и сел, дрожа всем телом и вцепившись Богдану руками в плечи. – Я все тебе, как на духу.
– Не нужно пока. Будет время, – успокаивал его Богдан; вся эта сцена растрогала его до глубины души и словно сразу сорвала струп с давней раны. – Успокойся, мой. голубь.
– Ах, не уходи! – простонал больной и, обессилев, почти повис на руке Богдана; тот уложил его бережно на подушку. Закрывши глаза, бледный, словно присыпанный мукою, лежал неподвижно Грабина и тяжело, со свистом дышал; только по судорожным пожатиям руки, удерживавшей Богдана, видно было, что сознание еще не покидало его. – Ну, так вот что, по крайней мере, – начал он упавшим, едва слышным голосом, после долгой паузы, – друг мой, заклинаю тебя: жив ли я буду или умру, – все равно, исполни мою неизменную волю, – и он взглянул пожелтевшими глазами на Богдана.
– Всякую твою волю, богом клянусь, скорее кровью изойду, чем нарушу! – воскликнул Богдан, сжимая в своей руке уже неподвижные пальцы Грабины.
– Расстегни ворот и смотри там, где латка у пазухи, – продолжал Грабина, прерывая речь болезненными, тяжелыми вздохами. – Отпори ее и вынь бумаги: там запрятаны законные документы о правах моей несчастной, дорогой Марыльки, там найдешь и сведения, где я припрятал и сберег еще много добра. Разыщи его; половину отдашь моей дочери, а половину на всякие послуги для моей новой родины. Я ведь из поляков… Грабовский, и много ей… ой, как еще много причинил бед: и грабил, и разорял, и истязал. Так и поверни, брате мой, друже, хоть часть из награбленного ей на корысть. Укоротил господь мой век, не дал мне сподвижничеством загладить мои вины, так поверни ты и за мою душу отслужи Украине и богу…
Растроганный Богдан не мог произнести ни единого слова; он отвернулся и прижал к груди голову больного. Потом отпорол осторожно зашитые бумаги и, бережно завернув их в платок, спрятал во внутреннем боковом кармане жупана.
– Вот еще, – начал снова метаться и ломать руки Грабина, – отруби мне ноги, они больше не нужны, на черта их! Только страшная тяжесть, поднять не могу. Через них меня тянет к земле и грудь давит. Что это? – открыл он вдруг широко глаза. – Небо такое желтое и зеленое, а на нем блестит пятно?..
– Успокойся, это так кажется тебе. Засни! – закрывал Богдан ему парусом свет солнца от глаз.
– Нет! Не уходи еще! – ухватился больной с отчаянной тревогой за какой-то лантух, видимо, теряя сознание. – Вот что: у меня мутится в голове, в глазах. Уж не умираю ли я… Так помни, я забыл… Найди… разыщи мою зарницу… мою страдалицу… Пойди, спаси, пригрей ее, приласкай… защити! Будь ей всем, вместо меня… Тебе ее вверяю!
Больной опрокинулся и захрипел, потерявши совсем сознание.
С ужасом вскочил Богдан, взглянул на это мертвенно-бледное лицо, лежавшее на керее безвладно, с откинутым в сторону длинным пасмом чуприны, и припал ухом к его груди: сердце еще билось хотя слабо, но учащенно; дыханье в легких становилось покойнее. Призванный дед решил тоже, осмотревши больного, что он пока еще только глубоко заснул и что, господь ведает, может, еще перемогут силы хворобу, вот только ноги портят все дело, а про то кто знает, всяко бывает.
Над спящим мертвым сном казаком устроили еще большую тень и посадили очередную сторожу.
Прошел день. Никто не заглянул в это укромное озеро и не всполошил казаков. Только стада куликов, налетая со свистом на плесо, взмывали, наткнувшись на запорожцев, испуганно вверх и с криком исчезали за ближайшими камышами да суетливые болотные курочки выбегали иногда по лататьям из лоз и моментально прятались, завидев непрошенных чуждых гостей. Солнце теперь спускалось за лозы кровавым шаром и зажигало багрянцем полнеба.
– На ветер, на погоду… – качал головою дед.
– Да и на здоровый, – почесал затылок Богдан.
– Может бы перестоять? – вставил нерешительно атаман другой чайки, Сулима, который пришел навестить наказного и осведомиться о здоровье Грабины.
– Нет, не годится, товарищ, – надвинул Богдан шапку на брови, – тут самое опасное положение наше: проведают и застукают, как мышей в пастке. Тут ведь татарва кишмя кишит и рыбаки ихние вот по таким затонам шныряют. А если нам внимание обращать на погоду, так лучше и в море не рыпаться, а сидеть с бабой за печкой. Нужно ведь перемахнуть через все Черное да встряхнуть тогобочные берега, а то и самому Цареграду нагнать холоду. Так и выходит, что нам и в бурю нужно ехать!
– Конечно, – поддержал и дед, – нужно пользоваться минутой, проскользнуть в море, а там уже байдуже! А вот если сорвется с ночи погода, так нам на руку… никакой каюк не попадется навстречу; вот и теперь их, знать, не видно кругом, иначе б сторожевые чайки нам дали знать.
– Совсем-таки так! – кивнул головою Богдан и закурил люльку.
– А как Ивану? – спросил у деда Сулима.
– Да, почитай, целый день спит, а там кто его знает, – либо выздоровеет, либо дуба даст.
Богдан отошел к корме и, севши на сложенную кольцом веревку, устремил глаза в кровавое зарево, разгоравшееся за уходившим на запад солнцем: «Что-то оно на завтра вещует, где встретит нас, при каких обстоятельствах?» – думалось ему. Смертельный недуг товарища, его завещание, его признание, – все это потрясло душу Богдана.
Кроме того, его уже давно начало тревожить долгое отсутствие Морозенка… «Уж, наверное, что-нибудь да случилось, – повторял Богдан, досадливо подергивая ус, – хлопец еще молодой, неопытный… и надо было мне посылать его да еще на такое опасное дело! Пропадет, бедняга! И все через меня! Да, еще, пожалуй, и татар всполошит…» – И Богдан снова принимался упрекать себя, всматриваясь со всем усилием в темнеющую даль.
– А что? – крикнул он наконец громко, встряхнув головою, словно желая отогнать от себя докучливые думы. – Олексы еще нет?
– Нет, не видно, пане атамане, – отозвался красивый и рослый казак, – вон и Рассоха вернулся с самого Лимана, так говорит, что нигде не видно.
– Как не видно? Уже пора бы… – встревожился окончательно Богдан и направился к чердаку, где уже собралась кучка казаков с дедом и расспрашивала обо всем Рассоху.
– Морозенка-то нет, – отозвался к Богдану взволнованный дед, – уж не случилось ли какого-либо несчастья с хлопцем?
– Не дай бог, – ответил встревоженно Богдан, – пловец он отличный, владеет и саблею чудесно, по-татарски говорит.
– Мало ли что? Всяко бывает, – покачал головою дед, – заблудиться-то он не мог – ровная скатерть, а и вернуться давно бы пора, да вот нету! Какое-либо лихо, наверно.
– Будем ждать здесь, надо будет послать разведчиков на челнах, – вздохнул тяжело Богдан.
– Нет, пане атамане, негоже нам стоять, сам знаешь, – возразил почтительно дед, – и место здесь опасное, да и толку мало: коли хлопец только замешкался и опоздал, так мы его по дороге встретим, а коли попал в беду, так уж мы, стоя здесь, не поможем: его, значит, либо убили, либо забрали в полон. Не брать же нам гвалтом Очакова, коли задумали другое дело!
Все кивнули, одобрительно головами. Настала минута молчания.
– Ох, правда, диду! – вздохнул, наконец, Богдан. – Все правда, да жалко хлопца, как сына родного!
– Что ж делать, пане атамане? Все мы под богом, у всех нас одна доля: сегодня с товариством пьешь и гуляешь, а завтра – на суд перед богом. Всех нас одна мать родила – всем нам и умирать, а что Морозенка жаль, так то верно; все его любят, и хлопец моторный, и завзятый юнак. Да еще, впрочем, и тужить по нем не след: может, он и здоровый, и веселый. А вот что рушать нам пора, так пора, – самое время. Разведач сообщил, что на Лимане сколько ока – пусто, а свежий ветер загонит и всякий запоздалый каюк в спрятанку. Богдан взглянул на небо. Закат уже отливал только золотом, переходящим в лиловые тона, а противоположная часть неба темнела глубокой лазурью. В вышине небесного купола начали робко сверкать первые звезды.
– Да, уже час, – решительно сказал Богдан, – только вот что, – обратился он к своей и соседней чайке, – кто из вас, панове лыцарство, удаль имеет сослужить мне дорогую услугу?
На это воззвание отозвалось смело несколько завзятых голосов.
– Так вот что, панове лыцари, – поклонился им, сняв шапку, Богдан, – коли мы не встретим Морозенка по пути, то возьмете вы тот небольшой дуб и останетесь проведать про хлопца: найдете – спасете, не найдете – отправитесь к Пивтора-Кожуху в Буджак, – все равно ведь вам, где славы добывать?
– Все единственно! – откликнулись дружно охочие. – Так спасибо же вам, братцы! А теперь, – надел он шапку и крикнул зычным голосом на все озеро, – рулевые и гребцы, по местам! Двигаться за мною! Чтобы тихо, аничичирк!
Поднялось движение и быстролетная суета; послышались шорох и шум поднимаемых якорей. Через две-три минуты все смолкло и занемело.
Богдан стоял у руля; сняв шапку, он перекрестился широким крестом и крикнул:
– С богом!
Поднялись весла, тронулась атаманская чайка в прогалину; за нею потянулись другие; вода в узких каналах казалась почти черной, и длинные, черные тени скользили тихо по ней.
Когда казаки выбрались из лабиринта лимановских плавней на открытый простор темных вод, стояла ночь. Между задернутым облачною сетью небом и черною блестящею гладью висела тяжелая мгла. Сквозь нее изредка, то там, то сям, блестели тусклые звезды, ветер крепчал и дул казакам слева, нагоняя лодки ближе к Очакову. Рулевой атаманской чайки должен был с усилием держать курс, указываемый Богданом – ближе к острову, и держать его без компаса; только изумительное знание вод, да опытная рука, да какое-то чутье могли совершить это чудо в темную ночь.
Чутко прислушивался Богдан и напрягал в тьме свое зрение, надеясь еще заметить где-нибудь в волнах челнок Морозенка, но ничего не было слышно вокруг; слышался только легкий гул ветра да всплески набегавшей на чайки и шуршавшей по камышовым крыльям волны; этот шум заглушал осторожные удары гибких весел. Казацкие чайки неслись без парусов, несмотря на довольно сильный боковой ветер, быстро вперед. Было уже около полуночи, и флотилия, по расчету, должна была находиться на параллели острова Василькова; но его не было видно. Богдан приказал гребцам умерить бег и начал осторожно лавировать, чтобы убедиться, не сбились ли с курса? Вдруг невдалеке с подветренной стороны послышался какой-то неясный, но отличный от ветреного гула шум; доносились издали как-будто бы звуки людских голосов… Богдан махнул шапкой; сердце у него забилось. «Быть может, Олекса?» – пронеслось в его голове; весла замерли. Первая чайка, остановивши свой бег, начала подаваться от ветра направо; другие, нагнав атаманскую, также остановились и ждали распоряжений.
Не прошло и десяти минут, как неясные звуки стали ясною татарскою речью, и из тьмы, саженях в десяти, не больше, вырезался силуэт небольшого татарского каюка на шесть гребок; выждав немного, не идут ли другие каюки сзади, Богдан махнул рукою, и три передние чайки понеслись вместе с атаманскою в погоню за каюком.
– Живьем их бери! Языка нужно! – крикнул Богдан; но татары, завидев казаков, с криком ужаса бултыхнулись прямо в воду и исчезли в волнах.
– Лови хоть одного! – крикнул Богдан, посматривая кругом на черные, с белесоватыми верхушками волны.
– Пошли, верно, черти ко дну! – послышался с другой чайки голос Сулимы. – Не видно ни одного косоглазого аспида… А ну, товариство, разбегитесь вокруг, не вынырнет ли где черномазый?
Ладьи казацкие зашныряли по всем направлениям, но все было напрасно – татары исчезли бесследно.
Происшествие это произвело на всех крайне неприятное впечатление. Теперь уже не могло быть сомнения в том, что Олекса был пойман и что татары разослали всюду своих разведчиков. Все столпились молча вокруг Богдана, а Богдан стоял на корме, устремив глаза в непроглядную ночную тьму.
В душе его происходила короткая, но тяжелая борьба. Что делать? Неужели же так и бросить на погибель хлопца? Как он привязан к нему! Ведь это он вызволил его из Кодака… да и хороший хлопец… что говорить… все равно что сын родной… Но что же делать? Невозможно же, из-за него одного, подвергать всех риску и разрушать такое важное для родины дело, единственно могущее, принести ей спасенье… Оставить всех? Броситься одному? Никто не пустит, а если бы и пустил, то без него все погибнет. Что же делать? «Эх, господи! На все твоя воля!» – махнул рукою Богдан и произнес громко:
– Ну, теперь, друзи, нужно торопиться, бо, может, какая шельма доплывет до острова и даст о нас знать. Так гайда вперед! Дружно! С богом!
– С богом! – повторили все окружающие, понявши тяжелую борьбу, происшедшую в душе атамана. – И пусть господь милосердный помилует нас всех! – И чайки, скучившись, чтобы не отбиться в темноте, понеслись вместе с атаманской вперед. На небе давно уже попрятались за тучами звезды, впереди, на дальнем горизонте, сверкали зарницы; ветер крепчал и поворачивал отчасти в тыл казакам. Чайки подняли паруса и понеслись вдвое быстрей. Еще до рассвета успели они долететь до косы. Здесь, за десяток сажней, атаманская чайка, сложив паруса, осторожно поплыла вдоль косы и вскоре при проблеске мутного утра заметила группу деревьев, а за ней поперечный проток, исследованный Олексой. Ветер нагнал в проток еще больше воды, так что теперь все чайки через час, к рассвету дня, беспрепятственно качались уже на темных широких валах Черного моря.
Поздравив товарищей со счастливым переходом, Богдан велел снова поднять паруса, чтобы скорее уйти от опасного берега в открытое море.
Больной почти до полуночи проспал в бесчувственном состоянии, а потом начал снова стонать, и метаться, и просить воды. Даже раза два приходил в себя и сознательно спрашивал, где они теперь плывут? А потом снова погружался в забытье или в дрему. Утром, когда уже легкие чайки начали то взлетать на зыбкие водяные горы, с дробящимися в пену верхушками, то стремительно падать в черно-зеленые бездны, больной, качаясь во все стороны, не мог уже сомкнуть пожелтевших глаз, а широко открыв их, с ужасом озирался кругом и шептал только: «Страшно!» Иногда он хватался порывисто за грудь, конвульсивно ломал себе руки или вздрагивал, когда его обдавало брызгами налетевшей сбоку волны.
Между тем к раннему казачьему обеду разыгралась настоящая буря. Налетела туча и понеслась низко над морем; ветер завыл и закружил дождевые вихри; застонали волны и со страшными гигантскими размахами начали подымать все выше и выше свои седые вершины. Буря стала и эти вершины срывать, а они, загибаясь, каскадом летели в пучины. Как скорлупа, взлетала чайка на белые горы и падала с них по стремнинам в провалы. Давно уже были убраны паруса на казачьих ладьях; рулевые напрягали все усилия, чтобы лавировать с ужасной волной; гребцы выбивались из сил. Но держаться уже вместе было невозможно чайкам, и они разлетелись, разметались по разъяренному морю.
Богдан теперь правил сам рулем; могучая грудь его вздымалась высоко, глаза горели отвагой, лицо дышало благородным огнем. От времени до времени он подбадривал казаков и могучими ударами весла направлял дрожавшую чайку. Буря давно уже сорвала с него шапку и трепала в клочья жупан, а он стоял неподвижно и твердо, и, казалось, вызывал бурю померяться с силой казачьей.
У ног Богдана сидел дед и мрачно поглядывал на море.
– Ишь, рассатанело как! – ворчал он. – Если часа через два, три не перебесится, то всех пустит ко дну!
Но буря не только не думала утихать, а свирепела все больше и больше. Уже начало заливать чайку с боков, и казаки не успевали отчерпывать воду.
Тогда дед поднялся, подошел к мачте и, ухватившись за нее, воззвал ко всем громким голосом:
– Товарищи братья, верно, есть среди нас тяжкий грешник, и бог через него карает нас всех! Покаемся! Пусть виноватый искупит свой грех и спасет братьев!
Уже и до этого метался Грабина; горячка снова подняла угасавшие было в нем силы и воспалила бредом и отчаяньем мозг.
Услышав призыв деда, обезумевший больной поднялся с горячечною силой одними руками на нос чайки. Бледное землисто-мертвенное лицо, синие губы, широко раскрытые очи и трепавшаяся по ветру чуприна произвели на всех ошеломляющее впечатление. Хриплым, но слышным и в бурю голосом заговорил, застонал этот вдруг восставший мертвец:
– Простите меня, братья, я грешник великий, проклятый небом. Я грабил, терзал людей, губил семейства, позорил честных дочерей, убил мужа сестры моей… Это кара за тот страшный грех. Простите, молитесь за мою грешную душу!
И прежде чем кто-либо очнулся, он, поднявшись на локтях, перевалился за борт и исчез под обрушившеюся массой зыбкой стремнины.
– Спасайте! – крикнул было ошеломленный Богдан; но через мгновение чайка взлетела уже на другую бурлящую гору, и над ушедшим провалом высились новые пенистые гребни.
– Оставь, пане атамане, – отозвался сумрачно дед, – не найдешь его: море не возращает своей добычи. Да и без того ему было уже не встать: до вечера, до ночи, может быть, еще дотянул бы, не дальше, а так хоть укоротил себе муки.
– Да, укоротил, – произнес взволнованным голосом Богдан, – только он в это время не о своих муках заботился, а о своих братьях-товарищах: для спасения их послал он так спешно к богу на суд свою душу. Помолимся ж за нее, друзи!
– Прости ему, боже! – поднял дед руки к мрачному небу, и все перекрестились, сняв набожно шапки и промолвив тихо:
– Царство небесное, вечный покой!
Эта короткая молитва находившихся в пасти смерти людей, их застывшие в суровом мужестве лица, развеваемые бурей чуприны представляли на этой мятущейся во все стороны скорлупе и картину ничтожества человеческих сил, и подъем незыблемого величия духа.
– Гей, батьку, пане атамане, – крикнул через некоторое время молодой казак Рассоха, – дай помощи! Заливает чайку вода!
– Через весло, гребцы, вниз! – крикнул Богдан. – Черпайте шапками, пригоршнями, чем попало! Только бодрее, хлопцы, бодрее! Буря уже поддается!
Половина гребцов бросилась в трюм и рьяно принялась отливать прибывавшую воду; воодушевились энергией и упавшие было духом товарищи: слова атамана подбодрили всех. А ураган хотя и не утихал еще, но зато и не увеличивал своего бешенства; несущиеся тучи становились прозрачнее и светлее; оторванные их крылья не касались уже разбившихся в пену вершин; ветер только стонал, но среди глухого, грозного шума не слышалось уже зловещего визга и свиста.
– Крепитесь, детки! – возгласил дед. – Уже перебесилось море! Помирилось на покойнике! Дружнее только, дружней!
Со всех сторон чайки стала торопливо выхлестываться вода, дробясь о спины и головы гребцов; впрочем, и без того их хлестали срывавшиеся с боковых волн струи, и промокшие до нитки, они не обращали даже внимания, окачивает ли их снизу или сверху водой.
Богдан глянул кругом и заметил, что море как будто прояснилось; сначала только вблизи чернели дрожащие бездны и высились темные волны, а вдали дробящиеся брызгами и пеной гребни застилали весь горизонт непроницаемою, белесоватою мглой, словно вихрилась снежная вьюга; а теперь эта мгла делалась как бы прозрачнее, сквозь нее виднелись уже темные силуэты мечущихся друг на друга валов. Но как Богдан не напрягал своего зрения, а не замечал на вершинах их ни единой чайки.
– Что-то, диду, не вижу я, – обратился он тревожно к Нетудыхате, – ни одной нашей чайки.
– Черное море пораскидает, – мотнул головою старик, – только потопить вряд ли потопит: вот эти крылья не дадут опрокинуться лодке… разве, рассатанев, пообрывает их.
А камышины, прочно прикрепленные к бокам, спасали, видимо, от аварии чайку; они, несмотря на самые отчаянные взлетания, и падения, и скачки, держали постоянно в равновесии лодку и не допускали ее ни накрениться опасно, ни опрокинуться.
– Э, да уже проходит, проходит, – указал дед на дальний горизонт, приставляя одну руку к глазам, – вон синеет на желтой бахроме, словно волошка в жите, синее небо. Не журитесь, хлопцы, – крикнул он весело ко всем, – буре конец! Помните мое слово, не пройдет и часу, как засинеет небо и заблещет на нем любое солнышко!
– Дай-то боже! – отозвались гребцы, взмахивая энергичней веслами.
– Хоть бы обсушило, а то ведь с нас аж хлещет, – заметили другие.
– Зато чистые теперь, выкупались важно! – пошутил и атаман, налегая на руль.
– Правда! – откликнулись все дружным хохотом, и сумрачное выражение лиц сразу исчезло, глаза оживились огнем, послышался сдержанный говор.
Дед был прав: синие точки на краю горизонта вытягивались в большие светлые пятна, наконец, и над головами казачьими распахнулась темная, дымящаяся завеса, а услужливый ветер стал рвать ее больше и больше, унося вдаль отрепья… А вот проглянуло и солнце, осветило взбаламученное грозными волнами море, и оно заблистало темными сапфирами, засверкало в гребнях изумрудами.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 361 – 373.