29. Хмельницкий у канцлера Оссолинского
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
На дворе стояла ночь. По небу ползли прядями облака; кое-где между ними сверкали тусклые звезды. Богдан шел торопливо по узкой кривой улице, пустынной и мрачной; сердце его сжималось непонятною тревогой: в первый раз ему придется поговорить с канцлером о делах лично, – оправдаются ли заветные ожидания, или рассеются последние надежды? А если даже не примет?.. Досада разбирала Богдана за убитое время у свата, и он поспешно шагал, нахлобучив сивую шапку и завернувшись в керею.
Вот и торговая площадь, обставленная высокими каменицами, с лавками и подвалами в первых этажах; теперь широкие кованные двери закрыты; под сводчатыми нишами лежали черными пятнами косматые тени, и площадь спала, окутанная сгущавшимся мраком. Было тихо и глухо; изредка нарушал тишину лишь далекий лай собак, или с высокой замковой башни прорезывал сонный воздух окрик часового: «Вартуй», на который долетал из-за турецкого моста едва слышный отклик: «Вартуй!»
Самая башня возвышалась над всеми строениями в углу площади; корона ее грозно чернела зубцами на небе; между ними светился теперь мигающим светом фонарь. У подножья башни зияло черной пастью отверстие, закрытое внутри железной брамой; справа и слева примыкал к башне высокий мур, прорезанный узкими бойницами; через известные промежутки высились на нем круглые башенки. Теперь в темноте все это укрепление, с одноглазым фонарем на вершине, казалось колоссальным сидящим циклопом. Богдан перерезал площадь и направился к башне; приблизившись, он схватил рукою висящий у входа молоток и несколько раз ударил им в железный щит на кованной браме. Небольшая форточка отворилась; в нее ворвался красноватый отблеск внутреннего фонаря и показалось в шишаке сердитое, с торчащими усами лицо.
– Кой там черт звякает? – зарычал низкий, бульдожий голос.
– Не черт, а хрещеный казак, – ответил спокойно Богдан.
– А, сто сот дяблов! Какого беса нужно? – хрипел бас.
– Ясноосвецоного… пана канцлера…
За брамой послышался сдержанный шепот, к которому присоединились и другие голоса.
– А по какому праву и по какой потребе вацпан может в такой поздний час тревожить его княжью мосць? – спросил уже тенор.
– По неотложной, – ответил Богдан.
– А какие тому доказательства?
– Пусть доложит пан его княжеской милости, что чигиринский сотник Хмельницкий ждет его распоряжений, и если ясноосвецоный пан канцлер велит меня впустить, то это и будет лучшим доказательством.
Аргумент, очевидно, подействовал на стражников: после короткого совещания кто-то крикнул из-за брамы:
– Пусть пан ждет! – и вслед затем раздались удаляющиеся шаги.
Через несколько минут брама была открыта, и Богдан последовал за гайдуком, через узкий с полукруглым сводом проход, на замковый двор; последний освещался еще одним фонарем, висевшим на толстом шесте, усаженном железными. кольцами. Прямо против брамы, внутри замкнутого круга крепостной стены, к грозному укреплению, нависшему бойницами над пропастью, примыкало неуклюжею, черепахой здание, в котором помещались жилые покои для коменданта и крепостного старшины; справа и слева под мурами ютились конюшни, амбары, кладовые, погреба и жилья для гарнизона и дворни. Теперь комендантская квартира была занята королем и его свитой. Узкие решетчатые окна, закрытые внутренними ставнями, светились еще тонкими линиями через щели. Перед крыльцом и у самого входа стояли на варте тяжело вооруженные латники.
Богдан вошел по каменным, широким ступеням в просторные сени и, повернув за провожатым в дверь налево, остановился в небольшой комнате, освещенной висячею люстрой, с низенькими диванами у стен; там сидели два молоденьких казачка, вскочивших с мест при его входе. Провожатый проскользнул в боковую дверь, оставив Богдана одного, и через миг, отдернув занавес у главной двери, торжественно произнес:
– Его ясная мосць просит пана войти.
Богдан поспешно сбросил керею на руки казачка и, оправивши чуприну, вошел не без смущения в следующий обширный покой. Царственная роскошь ему бросилась сразу в глаза: окна и двери были задрапированы дорогим штофом; во весь каменный пол лежал пушистый цареградский ковер; складная золоченая мебель была обита венецийским аксамитом и блаватасом; масса инкрустированных табуретов и низких пуховых, покрытых златоглавом диванов стояла в искусственном беспорядке; на них лежали там и сям с драгоценными вышивками подушки; диковинной иноземной работы столы были завалены планами и бумагами; на стелах сверкали множеством огней массивные серебряные канделябры; между ними искрились золотые жбаны, кубки, ковши; по углам светлицы возвышались высокие, бронзовые консоли; на мраморных колонках курились восточные ароматы…
Богдан не успел оглянуться, как навстречу к нему с протянутыми приветливо руками вышел изысканно, по французской моде, хотя и несколько моложаво одетый магнат. С первого взгляда ему нельзя было дать и сорока пяти лет, – так молодили его косметические средства, особенно вечером. Приятные, немного расплывшиеся его черты оживлялись снисходительно-приветливой улыбкой; но в несколько сжатых черных бровях таилась надменность и сознание своего величия. Белая, гладко бритая, выхоленная кожа лица отливала атласом; красиво отброшенные назад, завитые, подозрительно-темные волосы придавали выпуклому лбу матовую бледность; в синих, умных глазах, несколько прищуренных и обрамленных сетью морщин, видны были следы усталости и пресыщения, хотя под ленивым их взглядом вечно теплилась искра затаенной пытливости. Во всей его еще стройной фигуре было много живости и изысканности, светской ловкости. На правой стороне груди у вельможи сверкала бриллиантовая звезда.
Оссолинский, сделавши жест, обозначавший готовность принять даже в объятия казака, тем не менее руки ему не подал, а выразил только гостеприимную радость.
– Весьма рад, наконец, видеть пана сотника… Его милость король тоже будет доволен…
– Да хранит господь найяснейшего нашего круля и вашу княжью мосць! – поклонился низко Богдан, прижав к груди правую руку.
– Спасибо, спасибо, пане! – вспыхнул канцлер. Его приятно пощекотало величанье княжеским титулом, приобретенным им в Италии, против которого поднимали целую бурю уродзоные княжеские роды – Ну, что приятного нам скажет пан сотник? До короля доходили только смутные слухи.
– Его маестат нам святыня; наши деяния и надежды у пресветлых ног королевской мосци, – произнес с верноподданическим чувством Богдан.
– Такие мысли достойны великой похвалы, – пронизал казака взглядом вельможа, – и если бы все их питали, то мощь государства была бы незыблема.
– За себя и за своих собратьев я могу перед княжьей милостью поручиться, – взглянул смело Богдан в прищуренные глаза магната, – и если наше бытие угодно найяснейшей воле, то казакам остается только радоваться и благодарить вседержателя.
– Дай бог! – опустил глаза канцлер. – Но как только согласовать восстания ваши против закона и порядка, ergo и против источника их и главы?
– Клянусь богом, – горячо ответил Богдан, – мои собратья не обнажали против закона и порядка меча, они защищали грудью закон и поднимали меч против его нарушителей, будучи убеждены, что таковые суть враги не только порядка и блага, но и зиждителя их, нашего верховного владыки и батька… Его пресветлым именем и за его великое право клали свои буйные головы казаки.
– Виват, – сделал одобрительный жест рукою вельможа, – весьма остроумно; но какими же аргументами объяснит пан нападение казаков на границы союзных народов, через что нарушаются мирные договоры Посполитой Речи и накликают на отечество все ужасы и беды войны?
Богдан в свою очередь посмотрел пристально в глаза пану канцлеру; последний не выдержал казачьего взгляда и опустил глаза, вспыхнув едва заметным румянцем.
– С мирными соседями казаки никогда не нарушали своевольно панских трактатов, – после большой паузы заговорил убежденно Богдан, – но разве неверных разбойников-бусурман и татар можно называть мирными соседями? Они не признают ни прав нашего государства, ни его границ; они постоянно врываются, как хижые волки, в пределы отечества… несут ему смерть и руину, забирают граждан в полон… Так мы защищаем только границы нашего государства и на свою грудь принимаем удары не мирного соседа, а врага, не допуская его до сердца великой Польши.
– За одну такую голову, как у пана, – развел руками в восторге вельможа, – можно многое его собратьям простить.
– Княжья мосць очень милостива, – смутился Богдан.
– Suum cuique, – развел руками Оссолинский. – Одначе… пусть пан присядет и расскажет подробнее о всем случившемся в эти полгода.
Почтительно, но не подобострастно опустился Богдан на ближайший табурет, а канцлер полуразвалился на подушках дивана и приказал казачку подать венгржины.
Богдан рассказал о морском походе, вызванном, якобы грозившим западной окраине со сторрны Буджака нападением, которое парализовали казаки, рассказал о страшной буре, разметавшей чайки и воспрепятствовавшей предположенному набегу на берега Анатолии, рассказал о морских битвах и трофеях, между прочим, и о Марыльке.
Оссолинский все это слушал с нескрываемым удовольствием, не сводя проницательных глаз с Богдана и попивая небольшими глотками вино.
– Успех всякого дела в руце божией, – заметил, наконец; канцлер, – а ваши поступки освещаются мне теперь благонамеренными побуждениями, которые не идут в разрез ни с интересами Речи Посполитой, ни с высокими королевскими стремлениями; нужно только яснее поставить на вид движение Пивтора-Кожуха, и его королевская мосць окажет тебе, пане, благоволение. Мы уже имеем и некоторые последствия ваших походов: получена в посольской нашей избе веская нота Высокой Порты о казацких разбоях, требующая от Речи Посполитой крупных денежных выплат, оскорбительных для чести государства. Нужно и перед сеймом оправдать воинственные движения казаков, тогда требование Порты вырастет в casus belli, вследствие чего нам необходимо быть настороже и заблаговременно готовиться к обороне.
– Мы все к обороне королевской чести и блага нашей ойчизны готовы! – воскликнул Богдан. – Пусть ясный князь скажет только слово, и несметные силы могут повстать на Украине.
– На вашу верность и преданность король и его сподвижники надеются, – произнес Оссолинский, – но действительно ли такую чрезмерную поддержку может оказать отечеству Украйна?
– У нас, ясный княже, где крак, там и казак, а где байрак, там сто казаков.
– Мне это весьма приятно знать, – потер себе руки вельможа, – это дает больше твердости и уверенности, а в панской преданности король, кажется, ошибаться не может.
– Свидетель тому всемогущий бог! – поднял два пальца Богдан, порываясь торжественно встать.
– Верно, верно! – дотронулся слегка Оссолинский до плеча Хмельницкого, удерживая его на месте.
– Всякое желание нашего милостивого короля, – продолжал пылко Богдан, – и ясноосвецоного князя, против кого бы оно направлено ни было, мы поддержим своими костьми.
– Спасибо, спасибо! – прервал бурный поток речи Богдана вельможа и, улыбнувшись, прибавил: – Пан юношески пылок, – а потом сразу переменил тему беседы, вспомнив о спасенной панянке.
– Эта Марылька меня очень заинтересовала, – начал он легким игривым тоном, – она, быть может, даже дальняя родственница нам… по жене… Помнится, что у отца ее было громадное состояние и, за лишением прав этого баниты, кем-то похищено; но если прямая наследница есть, то ео ipso она может домогаться его возврата… Да, да! А за сироту я возьмусь хлопотать и даже доложу об этом королю… Во всяком случае панский поступок доблестен и благороден.
У Богдана при последних словах почему-то сжалось до боли сердце: ему было бы приятнее услышать от канцлера полное безучастие к судьбе Марыльки.
– Какого возраста она? – прищурил глаза вельможа и отпил лениво глоток дорогого вина.
– Лет пятнадцати… еще дитя, – старался равнодушно ответить Богдан, но голос ему изменял.
– И обещает быть дурнушкой или сносна личиком? – Необычайно… изумительно! – невольно сорвалось с языка у Богдана, но он, желая замять проявление своего восторга, добавил небрежно: – Впрочем, мы, грубые воины, плохие знатоки красоты женской и ценить ее не умеем; вот, если бы ваша княжья мосць показали мне какой-либо клинок, то в оценке его знатоком бы я был безошибочным.
– Так, так, пане, – улыбнулся лукаво канцлер и поправил рукою рассыпавшиеся на лбу кудри, – я эту панну приму в свою семью; она будет пригрета и воспитана согласно своему общественному положению… Я выхлопочу ее имущество, а жена устроит ее судьбу.
– Сиротка должна бога благодарить, – поперхнулся словом казак, – за такое счастье… почет.
– Дай бог! – загадочно заметил пан канцлер, и после долгой паузы быстро спросил: – Она где теперь, эта панна?
– Здесь, в Каменце, у моего свата, бургомистра Случевского.
– А! Прекрасно! Я за ней пришлю повоз с моею дочерью.
У Богдана словно оборвалось что в груди. Оссолинский вынул золотую табакерку, украшенную портретом Жигмонта и осыпанную алмазами, достал из нее щепотку ароматического табаку и, медленно нюхая, наблюдал смущение казака и изучал вместе с тем его характер.
«Пылкость и искренность, – подчеркнул он в уме свои наблюдения и этим выводом остался доволен, – положиться на него, кажется, можно».
– Да, теперь вот о чем поговорить я хочу с паном сотником, – обмахнул канцлер платком нос и начал вертеть табакерку между пальцами. – Видишь ли, пане, установленные государством и утвержденные верховною властью законы и учреждения суть краеугольные камни, на которых зиждется общее благо… И король, помазанник божий, стоит стражем и охранителем их, но вместе с тем он блюдет, чтоб учреждения и законы не уклонялись от путей, указанных священною волей, и чинили бы в отечестве правду и благо… Это, так сказать, две силы, исходящие из одного источника, поддерживающие друг друга и возвращающиеся к исходному началу… – Оссолинский говорил изысканно, с ораторскими приемами, любуясь сам своим красноречием, а Хмельницкий, несколько нагнувшись вперед, ловил и взвешивал каждое слово, сознавая горько, что старая лисица только путает следы и, маня хвостом, заметает их.
– Но ведь всем известно, – продолжал канцлер, – что errare humanum est и что общество, даже самое преданнейшее ойчизне, может в своих мыслях и поступках ошибаться и уклоняться от истины, как низшие сословия, так и высшие, как казаки, так и благородная шляхта, ибо человеческая природа несовершенна, и мы все бродим в темноте, обуреваемые страстями. Только поставленный превыше всех богом и нашими институциями, только тот может с высоты созерцать и истину, озаренную светом, и наши заблуждения, таящиеся во мраке, – Оссолинский заложил ногу на ногу и, поправив подушки, облокотился на них поудобнее, – а потому каждый гражданин, и в отдельности, и в громаде, должен свято чтить высокую личность миропомазанника, не только охраняя власть его от всяких на нее покушений, но и возвеличивая ее, памятуя твердо, что утверждение в силе этой власти укрепляет в правде и значении все институции нашей славной Речи Посполитой, а с умалением и уничтожением ее расшатываются скрепы ойчизны… Своеволия и самоуправства не суть глашатаи свободы, а суть прорицатели ее падения и общей гибели! Оратор остановился, следя за произведенным впечатлением, и потянулся освежить горло живительною влагой.
– Клянусь богом, святая правда в словах вашей мосци, – воспользовался паузой Богдан, желая подчеркнуть и вывести на свет мысль Оссолинского, – без пана не может быть порядка, и над миром есть всеблагий и единосущный пан; одному пану, как на небе, так и на земле, должны мы кориться и слова его послухать, и это послушание за честь и за благо; но иметь на спине, кроме пана, сотню пидпанков и всякому кланяться – заболит шея, да не будешь знать, кого и слушаться: один на другого натравлять станет. У нас и пословица есть: «Пана вважай, а підпанків минай», потому что «не так пани, як ті підпанки».
– Хотя не мой, но остроумный вывод, – засмеялся вельможа, сделав рукою одобрительный жест, – пан своеобразно развил мою мысль и подтвердил еще раз, что в выборе нужной для нас головы я не ошибся… Не смущайся, пане, не смущайся… Кому же лучше и знать жесткие рукавицы этих пидпанков, как не вам? Не безызвестно, конечно, пану, что для успешной борьбы со злом нужно, чтобы доброе начало имело перевес силы, равно и для отстояния закона и блага в отечестве нужно, чтобы мы, смирив свою гордыню… признали бы.., королевскую власть священной… Во всех иноземных державах она утверждена на прочных началах и служит источником величия, силы и преуспеяния народов… Связь с этими моцарствами не только полезна для нас, но и необходима… Вот, например, король и к вам, порицая ваши самоуправия, – быть может, и вызванные самоуправствами других и слабостью закона – питает сердечные чувства, уважая в вас верных поборников его священных прав и целости государственной… но, тем не менее, лично удовлетворить вашей челобитной не мог… Ведь король только в военное время имеет власть самолично распоряжаться, – подчеркнул Оссолинский, сделав небольшую лаузу, – а в мирное время все вершит сейм… ну, а шляхетный сейм до такой степени подозрителен и придирчив, что даже кричит против институции орденов, учрежденных во всех иноземных державах, боясь, чтобы и эта награда не находилась в руках короля, чтобы он, как выражаются, не мог привлекать к себе цяцками приверженцев…
– Да и у нас это понимают лучшие головы, – заметил Хмельницкий, – но трудно внушить простолюдину, чтобы король, коронованная, богом помазанная глава, не имел в руках власти обуздать насилие благородной шляхты; народ в этом видит потворство короля и отождествляет его волю с своеволием буйным…
– Это-то и есть во всей мистерии самое грустное, – искренно вздохнул канцлер, – здесь у нас нет опор, и мы ищем их за пределами отечества, т. е. ищем союзов к предстоящей войне, – поправился он, смутившись, – хотя война есть большое разорительное бедствие для страны и нежелательна ни королю, ни Речи Посполитой, но бывают неизбежные обстоятельства, – ведь вот и теперь идут враждебные набеги на наши окраины… Ну, так королю нужно заблаговременно думать и готовиться ко всему, как внутри государства, так и вне его… тем более, что в военное время он становится единым диктатором, – протянул Оссолинский, – полновластным раздавателем всякого рода привилегий своим верным союзникам… Одним словом, как велики права, так велика и ответственность… почему его королевская мосць должен озаботиться… послать всюду преданных и верных людей… – поперхнулся от нервного волнения канцлер и, откашлявшись, понюхал еще табаку, – так вот для этих расследований и соисканий, – добавил он торопливо, – нам нужны умные, знакомые с придворными хитростями головы… Можно ли рассчитывать нам по чести на пана сотника?
Богдан стремительно поднялся со своего места, обнажил свою саблю и, положив ее на руки, произнес торжественно, дрогнувшим от волнения голосом:
– Клянусь этой святыней, врученною мне под Смоленском моим найизлюбленнейшим паном, найяснейшим теперешним королем, клянусь перед лицом всемогущего бога, что всю мою душу положу для блага короля, для осуществления его начертаний и для счастья моего народа, не щадя последней капли крови!
– Аминь! – произнес канцлер. – Благодарю и за короля, и за себя! – подошел он к Богдану и пожал ему искренно руку. – Так, значит, пан наш! – наполнил он из кувшина кубок Богдана, поднял свой и чокнулся с ним звонко. – Да поможет нам бог и да хранит от бед наше правое дело!
Богдан опорожнил, не переводя духу, свой кубок.
– Ну, а как пан… – подошел опять канцлер к Хмельницкому, – не связан ли он теперь? Можем ли мы распорядиться с места его услугами? Надобность ведь неотложна…
– Мои личные нужды, княжья милость, не могут идти в расчет с нуждами общественными, а кольми паче с потребами нашего батька-короля, но я бы молил облегчить и теперь хоть немного участь казаков; они бы и в малой ласке увидели надежду… благодарности не было б и конца…
– По-рыцарски, дружелюбно, – улыбнулся пан канцлер, – все, что пока возможно, будет сделано… Король рад… Но… я употреблю все усилия, а пана мы заполоним сразу и сумеем оценить его преданность… Сегодня я отпускаю пана сотника, а на завтра прошу рано прибыть сюда и сопровождать короля до Хотина.
У Богдана мелькнула мысль, что канцлер хочет оставить его при себе; при этом почему-то бессознательно сверкнул пред ним образ Марыльки.
– До Хотина или немного дальше, – продолжал, что-то соображая, магнат, – там я вручу пану и письма, и полномочия, и инструкции, а король лично передаст свои желания и вверит грамоты. Пану предстоит большое путешествие: и к австрийскому родственному двору, и в Венецию к нунцию Тьеполо, и к герцогу Мазарини в Париж… похлопотать там, заключить интимные союзы, принанять войска… Мы вверяем, пане, твоей рыцарской чести большую государственную тайну и полагаемся вполне на твой ум и на твое преданное, честное сердце, – протянул он руку Богдану.
Последний, ошеломленный неожиданным поручением, но вместе с тем и польщенный высоким доверием, прикоснулся губами к плечу канцлера и с низким поклоном вышел из комнаты.
Взволнованный наплывом неожиданных впечатлений, остановился за брамой Богдан широко вдохнуть грудью струю свежего воздуха.
На западе стояла уже туча черной стеной; беспрестанные молнии бороздили ее и освещали на миг фосфорическим светом и высокие крыши спящего города, и грозные контуры надвигавшейся тучи… Небо словно мигало зловещим, чудовищным глазом…
«Да, туда, под эти грозы и блискавицы влечет тебя доля, казаче, – мелькали в горячей голове Богдана налетевшие бурею мысли, – и не будет тебе успокоения, пока не перестанет это сердце колотиться в груди… Что же сулишь ты мне, грозная туча, или понесешь меня на крыльях бури возвестить моему краю надежду, или сразишь под перунами мою мятежную душу?»
Порывистый ветер пахнул Богдану в лицо, он снял ему шапку навстречу и торопливо пошел домой.
Итак выезжать, выезжать немедленно, не заехавши даже в Субботов, домой. «Эх, и где это у казака его дом? – вздохнул Богдан. – Чистое поле – его дворище, темный бор – хата». Но что же будет с его семьей? До сих пор он не получал о ней известий, что с ними?.. Не случилось ли чего? Зная, что его нет дома, разве трудно затеять наезд… Во все эти последние треволнения он даже забыл думать об этом: как и чем бы он мог помочь! Богдан провел досадливо, рукой по волосам.
«Эх, все мы в воле божьей! – вздохнул он, стараясь успокоить себя от тревожных мыслей. – Он, милосердный заступник, не оставит их. Да ведь нельзя и отказаться от порученья короля: не для себя ведь, для блага отчизны: в этой войне единое спасенье всего края… так можно ли даже ставить на весы с ним заботы о своей семье? Да и что же может им угрожать? Ганна, наверное, переехала к ним, а с нею и Золотаренко, опять же и Ганджа там вместе с ними. Даст бог, досмотрят. Да и он же не век там в чужих землях мытарствовать будет: устроит все да и домой!» – утешал себя Богдан, чувствуя, как в душе его, несмотря на все доказательства разума, несмотря на надежды, возникающие из его будущей поездки, не улегалась горечь от предстоящей разлуки… с кем? С семьей? С Ганной? С больной женой? Но ведь с ними он расстался давно, и чувство этой разлуки уже притупилось в его душе…
С Марылькой? «Но что мне до нее! – перебил сам себя Богдан. – Слава богу, что удалось исполнить данное товарищу слово и пристроить у таких важных панов! Нет, вот домой, отдохнуть хотелось, повидаться со всеми», – объяснил он себе свою непонятную тоску, вызывая в воображении мирные картины субботовской жизни, больную жену, детей, Ганну. Но образ Ганны являлся ему печальный и бледный, а большие серые глаза ее, словно с немым укором, смотрели в его глаза. «Эх, Ганно, золотая душа моя!» – вздохнул глубоко Богдан, почувствовав в своем сердце прилив нежной признательности к этой чудной девушке, так беззаветно преданной ему и его семье. И почему-то вдруг, рядом с образом Ганны, печальным и бледным, встал яркий образ Марылыш с ее золотистыми волнами волос, с ее синими глубокими глазами, жарким румянцем на щеках, с ее сверкающей улыбкой и звонкой, серебристой речью.
– Эх, что это я в самом деле, с глузду ссунулся, что ли! – оборвал себя вслух Богдан, сердито взъерошивая волосы. – Надо домой написать, оповестить обо всем, – продолжал он свои размышления, – только через кого передать? Эх, если б Морозенко был теперь со мною! Да где-то он, бедняга, быть может, и на свете его нет, а может, взяли в неволю татары… Жалко, жалко хлопца, равно как сына родного! – Богдан глубоко задумался и не заметил, как дошел до дома своего родича.
Прошедши на конюшню, где стояли его лошади и спали прибывшие с ним казаки, он разбудил одного из них.
– Вставай, Рябошапко, – обратился он к нему, когда разбуженный казак был наконец в состоянии понять обращенные к нему слова, – готовься в дорогу: сейчас дам тебе листы, поедешь ко мне в Субботов. Я думаю, как ехать, ты знаешь?
– Знаю, знаю, – улыбнулся Рябошапка, – да тут еще и один человек есть знакомый из Чигирина, Чмырем зовут.
– Чмырем? А, знаю, знаю, – обрадовался Богдан, – так ты вот приведи его ко мне, а сам готовься. Утром рано поедешь.
Отдав приказания и другим казакам быть готовыми двинуться чуть свет в путь, Богдан отправился в дом и принялся торопливо писать Ганне и Гандже письма, а потом пришел и Чмырь. Он передал Богдану, что в Субботове пока, насколько он мог знать, обстояло благополучно. В горячей беседе с ним Богдан не замечал ни раскатов грома, ни ослепительных молний, ни бури; впрочем, туча коснулась крылом только Каменца, и ее сменило свежее, доброе, ликующее утро.
Богдан вышел на крыльцо и совершил краткую молитву к востоку; казаки стояли уже на дворе с готовыми, оседланными конями, когда вышел сонный бургомистр, не могший сообразить, что все это значит. В коротких словах передал Богдан свату требование канцлера и поручил ему доглядеть сиротку Марыльку, пока не возьмет ее семья Оссолинского. Богдан все это передавал оторопевшему хозяину нервно, сбивчиво и не совсем понятно, спеша скрыть свое непослушное волнение и уйти от тяжелого прощания с Марылькой; но это ему не удалось: Марылька целую ночь не спала в непонятной тревоге и теперь уже стояла бледная, трепещущая в сенях, прислушиваясь к ужасной для нее вести. Так, значит, Богдан не хочет отыскать ее отца, или его вовсе нет на света? Кому он отдает ее? Неизвестному ей канцлеру Оссолинскому? О господи, что-то будет с нею?
– Пане, пане! – рванулась она к Богдану. – Не бросай меня! Я не могу без тебя!.. – хватала она его за руки, заливаясь слезами и прижимаясь к груди. – Мне страшно одной… все чужие… лучше умереть… я боюсь… Не кидай меня!
– Марылько… дытыно моя любая, – успокаивал ее рвущимся голосом Богдан, и в груди его что-то дрожало и билось, – успокойся… это на малое время… Я до Хотина только… провожу короля, а может быть, вместе и тебя повезут в Хотин.
– Нет, кет! – билась Марылька у него на груди. – Сердце мое чует обман… тоска давит… Опять чужие, недобрые люди: ни ласки, ни теплого слова… одна, на целом свете одна… ни матери, ни отца родного! – захлебнулась Марылька, и слезы покатились ручьями из ее синих, объятых страхом очей.
– Клянусь, что как дитя… тебя… до смерти… всех заменю! – путался Богдан в словах, лаская головку Марыльки.
– Пане, ты назвался мне вторым татом, – вздрагивала она всем телом по-детски, – зачем же отталкиваешь свою доню? Отчего не хочешь отыскать ей родного отца, отчего отдаешь чужим людям?! – В своем ужасе перед новой неизвестностью судьбы, Марылька уже забывала и то, что жить у казака пришлось бы в простой хате без роскоши, без почета, без слуг, а у канцлера, у магната и, вероятно, родича… Но Богдан был у нее теперь единственным близким, искренно преданным ей человеком, и расстаться с ним, потерять свою последнюю опору казалось ей ужасным. – Нет же у меня никого, кроме тебя… никто меня так жалеть и любить не будет! – упала она к нему на грудь и обняла его руками за шею.
– Вот перед небом, не покину тебя! – бормотал Богдан, целуя ее шелковистые волосы.
– Так тато меня не бросит? – улыбнулась уже сквозь слезы панянка, отбросив назад головку. – А как я буду тата любить, – больше всего, всего на свете!
– Квиточко, – оборвался словом Богдан, чувствуя, что какая-то горячая струя зажгла ему грудь и подступила к горлу комком. – Сейчас нельзя… тебя, голубка, досмотрят здесь, как родную, а в Хотине вместе уже…
– Обман, обман! – завопила Марылька и побледнела смертельно. – Лучше убей меня! – вскрикнула она и упала без чувств на крепкие казачьи руки.
Богдан передал ее свату и, крикнувши: «Пригрейте сиротку!» – вскочил на коня и исчез за воротами…
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 436 – 450.