18. Визит Конецпольского в Субботов
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
На заметенные снегом степи, на потонувшие в сугробах хутора, на опушенные инеем леса разом и дружно прилетела весна. Она примчалась с теплым, западным ветром, который вдруг охватил всю уснувшую степь.
Странный, сухой шум, наполнивший воздух, привлек, наконец, внимание Ганны. Она сидела в своей горенке у окна с работой в руках. Это был драгоценный покров к плащанице, который она вышивала золотом и серебром. Целыми днями сидела Ганна над этой работой с тех пор, как возвратилась из Золотарева домой; и в то время, когда пальцы ее плавно скользили по белому аксамиту, мысли ее все неслись неудержимо к Богдану. Богдана Ганна в Субботове уже не застала; письмо, привезенное Ганджою, звучало так странно, так непонятно, что еще более увеличило смущение ее души. Сколько раз казнила она себя в душе за то, что так малодушно бежала тогда из дома, что, благодаря своей женской слабости, не попрощалась с ним, а теперь, быть может, и не увидится никогда… Ведь вырвать того чувства из глубины своего сердца она не могла, – Ганна это видела и сознавала сама, и все оправдания, все минутные обманы казались теперь ей такими же призрачными, такими летучими, как туман, как дым… Своим возмужавшим женским сердцем она чувствовала, что любит его на всю жизнь. Но теперь это чувство не вселяло ей такого ужаса: о нем ведь не узнает никто и никогда… Оно и умрет вместе с ней!
Возрастающее народное горе умеряло остроту ее горя; вечные хлопоты, вечные заботы мимоволи отвлекали ее… Ганна и свыклась, и примирилась с ним. «Каждому свой крест, каждому свой крест, – шептала она, – только бы он был счастлив, только бы он был жив!» Но ни вести, ни слова не долетали в Субботов из внешнего мира. С тех пор, как уехал Богдан, ни один казак, ни один путник не заходил в хутор, да и трудно было сообщаться с ним: зима стояла такая снежная, какой не запомнили и старожилы. Короткие, зимние дни мелькали в тихом уголке однообразно и бесцветно.
Правда, два раза приезжал посланец от коронного гетмана узнать, не вернулся ли пан писарь, но этот приезд порождал еще большее беспокойство. Больная жена Богдана тихо плакала, Ганна делалась еще молчаливее, а Ганджа и брат хмурились недовольно и мрачно. Брат часто наведывался в. Субботов; он прежде хотел было переселиться туда и совсем, но видя, что все там идет благополучно, решил только наезжать для присмотра; притом же у него самого было много каких-то таинственных и странных дел, в которые он не посвящал Ганну, а только иногда сообщал Гандже несколько никому не понятных слов. Так тянулись грустные дни вплоть до самого марта.
Странный шум, привлекший внимание Ганны, не прекращался. Ганна поднялась к окну: со всех ветвей деревьев быстро и торопливо падали куски инея и льда, небольшие ветви, сломанные от непривычной тяжести, падали вместе с ними на землю. Ганна подняла окно и высунула голову. Свежий, влажный ветер пахнул ей в лицо. На западе вечно серое, безоблачное небо прояснилось, и нежные золотые полосы протянулись над горизонтом. В воздухе пахло мягкой сыростью.
– Тает, – тихо прошептала Ганна, – прилетела весна! – От свежего, непривычного воздуха у нее слегка закружилась голова, и темные круги заходили в глазах. Она прислонила голову к оконной раме да так и замерла у окна. Внизу на дворе раздавались веселые крики: дети барахтались в снегу, ставили млынки на журчащих ручьях, били в ладоши и зачинали своими детскими неумелыми голосами веселые веснянки. Стая ворон громко каркала, хлопая своими серыми крыльями; неугомонные сороки весело стрекотали, скача по двору и перелетая с места на место. А Ганна глядела неподвижным взглядом туда, на запад, где ширилась нежная золотая полоса, повторяя все один и тот же мучительный вопрос: «Господи, где он, жив ли, здоров ли?» Наконец свежий холод дал себя почувствовать… Заря потухала… В комнате собирались уже вечерние сумерки… Какая-то томительная тоска проникла вместе с ними в забытый уголок… Ганна закрыла окно, бережно сложила свою работу и тихо вышла из комнаты.
Какая тишина кругом! Вон из девичьей только доносится легкое жужжание веретен; дивчата прядут; они и не поют теперь; песни как-то замирают в этой тоскливой тишине.
Ганна остановилась на середине деревянной лесенки. Ведь это было еще только в филипповку, когда она пришла к Богдану сказать о прибывающем народе, а он посадил ее подле себя и стал говорить с ней так ласково, так тепло. Да, помнит она, еще тогда солнце садилось и освещало его воодушевленное лице. И казался он таким прекрасным и сильным, и верилось, что все злое минет, а свобода и правда воцарятся кругом… А теперь? Какой унылый, безмолвный стоит этот дом! Не оживит уже он его своей песней удалой, не наполнит былыми рассказами вечернего сумрака… Да и вернется ли, и когда? Быть может, уже сложил свою буйную голову на чужой стороне. И ветер подымает темные волосы, мелкие дожди моют казацкое тело, орлы очи клюют.
– О боже, боже! – сжала Ганна руки. – Нет, господь не допустит этого, господь наш покровитель, защитник наш. – Ганна опустилась и прошла в комнату хозяйки.
Больная лежала у себя на кровати. Катруся сидела у нее в ногах, держа миску с маковниками на коленях. Старуха нянька стояла у стены.
– Ганнуся, голубка, – обрадовалась больная при виде входящей Ганны, – что это тебя не видно совсем, забываешь меня?
– Тороплюсь, титочко, покров свой окончить, к плащанице хочется поспеть.
– Ты б велела дивчатам помочь, а то мучишь себя по целым дням, не станет и глаз.
– Нет, титочко, я уж сама хочу… обещание дала.
– Ну, шей, шей… – вздохнула больная. – Может, господь и сглянется на нас.
Наступило молчание. На темном потолке все яснее вырезывался яркий угол, освещенный лампадкой.
– Ганнуся, хочешь маковника? – протянула Катруся миску Ганне. Ганна взяла, откусила кусочек и положила маковник назад.
– На дворе, говорят, тает, – заметила больная, приподымаясь на локте.
– Тает, пани, шибко тает, – заговорила старуха, покачивая головой, – еще с ночи одлыга началась…
– Весна идет! – из груди больной вырвался сдавленный вздох. – Может, как дороги протряхнут, хоть весточку о Богдане получим!
Снова все замолчали. Говорить было не о чем. Слышно было, как капали капли со стрех.
– Видела я сон сегодня, Ганнусю, и, кажется, хороший сон, вот и баба говорит, что добрый…
– Добрый, добрый сон, уже это верно, – закачала та утвердительно головой.
– Мне самой так сдается, – продолжала больная слабым голосом, – да я еще за ворожкой послала, она всякий сон умеет разгадать. Видишь ли, Ганнусю, снилось мне, что иду я садом, и такие это хорошие цветочки кругом… только я не топчу их, а осторожно ступаю, и где ступлю, там не гнется и трава. Вдруг, вижу, летит в небе ястреб, догоняет малую птичку… Так и вьется бедная птичка, а он-то вот-вот настигнет ее… Взяла я это небольшой камышек, размахнулась им и попала ястребу в сердце; перевернулся он в воздухе и упал наземь! А птичка спустилась ко мне на плечо и начала так ласково да весело щебетать…
– Добрую весть сон вещует… уж это как бог свят, – уверенно подтвердила баба.
– Дай-то бог, дай-то бог! – произнесли разом и Ганна, и больная.
– А что, не слыхать ничего кругом? – снова обратилась она к Ганне.
– В церкви говорил вчера пан-отец, что слухи все недобрые ходят… Говорят, церкви отбирают, да кто его знает, у нас такого не слыхать… Вон и пан Демоович в Золотареве колокол назад отдал. – Ганна помолчала и затем начала несмело: – А я, титочко, задумала одно дело… хочется мне к великодню в лавру на прощу сходить.
– Голубка, да далеко ведь…
– Что ж, титочко, помолиться хочу, может, господь услышит мою молитву… Только вот не знаю, как вы…
– Что мы! О нас не думай, управимся как-нибудь… И дид, и Ганджа, да и пан – брат твой… Ох, если бы ноги мои были здоровы, на край света, кажись, ушла бы, чтобы господа за него молить! – Больная замолчала, и маленькие слезинки показались у ней на щеках. – А ты иди, голубко, – ласково положила она руку Ганне на голову, – может, что в Киеве узнаешь, а то завяла, совсем завяла ты у нас…
Всю ночь не унимался ветер, а на другое утро мягкий, солнечный свет наполнил комнату Ганны, и потянулись ликующие, весенние дни…
Однажды, когда Ганна сидела наверху у раскрытого окна своей комнаты, кончая работу и прислушиваясь к веселому шуму и гаму, долетающему со двора, она вдруг увидела несколько нарядных всадников, въезжающих к ним во двор. Сердце Ганны забилось мучительно и тревожно, кровь отхлынула от головы. Она высунулась в окно, не смея двинуться, не смея крикнуть. Впереди ехал молоденький юноша, очевидно, поляк, с едва пробивающимся пушком над верхней губой. Одежда его была чрезвычайно роскошна; дорогой мушкет висел за спиной. В некотором отдалении от него, почтительно склонившись вперед, ехал дородный пан, с полным, надменным лицом, ощетинившимися усами и выпуклыми глазами, в котором Ганна сразу признала пана Чаплинского. За ними ехало еще несколько панов. У всех за спинами висели ружья; четыре великолепных лягаша неслись с веселым лаем вперед. Ганна почувствовала сразу, что этот приезд не может быть не связан с Богданом, и страх перед возможностью узнать истину парализовал ее до такой степени, что она не могла отойти от окна. Вдруг двери поспешно распахнулись, и в комнату вбежала раскрасневшаяся, растерянная Катря.
– Ганно, Ганно, иди скорей! Там приехал сын пана коронного гетмана, спрашивает кого-нибудь. Ни пана Ивана, ни Ганджи во дворе нет.
Вся замирая от непреодолимого волнения, спустилась Ганна вслед за испуганною девочкой вниз.
Вельможные паны сидели на конях у крыльца. Ганна поклонилась низко, широко распахнув двери; от волнения и смущения краска залила ей лицо.
– Что, есть кто дома? – обратился к ней юноша.
– Кроме меня и больной жены писаря, ясный пане, нет никого.
– Как, и вы тут сами живете? – изумился юноша.
– Брат мой, сотник Золотаренко, наезжает к нам, – запинаясь выговорила Ганна. О Гандже она почему-то не сочла нужным упомянуть.
– Осмелюсь заметить, что такой пышной красе, – усмехнулся пан Чаплинский, выпячивая вперед губу, украшенную щетинистыми усами, и любуясь Ганной, – я бы не советовал без сильного защитника жить.
Все посмотрели на Ганну, а Ганна, не зная, что сказать, чувствуя на себе пристальные, бесцеремонные взгляды панов, смутилась еще больше и опустила глаза вниз.
– Гм… гм… – вставил из свиты другой, – того и гляди, наскачет какой-нибудь черномазый мурза и увезет пышную панну в Перекоп.
– Что ж, – подхватил третий, закручивая молодцевато усики и подымая левую бровь, – за такой красуней я полечу на выручку и в Бахчисарай!
– Постойте, постойте, пышное панство, вы совсем застыдили нашу молодую хозяйку, – улыбнулся юноша, – да так застыдили, что она даже и не просит нас войти, а может, и не желает таких буйных гостей?
– Просить такой чести не смела, – едва овладела собой Ганна, – но если вельможное панство позволит предложить себе добрый келех старого меду, – за счастье почту!
– Згода, згода! – весело закричала свита, соскакивая вслед за молодым Конецпольским с коней, бросая поводья на руки подоспевшим конюхам.
– Ого, сколько хлеба у свата! – изумился пан Чаплинский, подымаясь на крыльцо и кинув удивленный взгляд в сторону тока, откуда высматривали рядами важные высокие скирды. – Хотя бы и какому пану – в пору!
– Да, пан писарь – хозяин известный, – заметил другой, оглядываясь кругом, – какой будынок… гм… какие коморы… даром, что простой казак!
Но когда гости вошли в большую комнату, удивлению их не было границ.
– Да это чистый палац! – вскрикнул пан Чаплинский, останавливаясь на пороге и окидывая все загоревшимися завистью глазами… – Посмотрите, ваша вельможность, – обвел он взглядом липовые полки, уставленные серебряной утварью, – какие драгоценности, какие ковры!
Юноша окинул все довольным взглядом:.
– Да, дом делает честь пану писарю.
– Даже большую, чем он заслужил, – пробормотал себе под нос Чаплинский, сравнивая невольно свою обстановку с этой и замечая, к своему крайнему неудовольствию, что у него не будет и половины того добра, которое собрал себе здесь этот простой, репаный казак.
Двери из комнаты пани Хмельницкой тихо растворились. Больная женщина, поддерживаемая двумя старухами, с трудом стояла у своей постели.
– Простите, вельможное панство, почтенные, высокие гости, что по хворости своей неотступной, не могу я выйти к вам и принять вас по вашему вельможному сану и по моему щирому желанию, – заговорила она тихо, болезненным голосом, кланяясь низко в пояс, – нет моего пана. Как уехал по велению пана коронного гетмана на Маслов Став, так и не возвращался домой; ох, уж как бы он рад был милостивым панам! Как бы гордился этой честью!
– А мы-то о нем и справиться заехали: мой отец узнать велел, не имеете ли вы какой вести о нем? Не слыхал ли кто, что это с ним приключилось? – спросил юноша.
– Ох боже ты мой, господи! – застонала больная. – Мы ж то надеялись, что пан коронный гетман знает хоть что-нибудь! Несчастная моя доля, горемычная! Видно, недоброе что-то приключилося с ним!
– Н-да, скажу по совести, такой зимою по доброй воле не поедешь где-то в снегах зимовать! – заметил Чаплинский, приподымая свои круглые брови. – Видно, пану писарю бо-о-льшая потреба была.
– Нет, почему же? Под снегом, говорят люди, еще теплей, чем на морозе, – вставил молодой Конецпольский, и хотя эта шутка была довольно некстати, но все сочли нужным разразиться громким смехом.
Больная только всплеснула руками и уронила голову на грудь.
– Да ты ложись, пани, – махнул ей рукой юноша, – нас молодая хозяйка примет.
Двери затворились; в комнату с сеней вошли две дивчины: одна из них несла на серебряном подносе большой, тяжелый жбан, а другая шесть серебряных кубков. С низкими поклонами стали они обходить пышных гостей.
– Ге, да здесь у пана свата настоящий цветник, как я вижу, – вскрикнул весело пан Чаплинский, приподымая плечи и расправляя усы.
– Здесь чудесно! – согласился юный вельможа. – И если молодая хозяйка позволит, можно наведываться…
Ганна молча поклонилась.
– И по дороге как раз, – заметил кто-то.
– Н-да, – добавил Чаплинский, – должно быть, тяжело расставаться с таким гнездом; разве уж позовут неотложно на тот свет!
Кубки наполнились.
– Здоровье сына пана коронного гетмана! – крикнули разом все гости, подымая кубки и чокаясь с молодым Конецпольским. Он ответил коротким поклоном и обратился к Ганне:
– Здоровье молодой хозяйки!
Зазвенели кубки, зашумели гости. Из-за закрытой двери доносился тихий, заглушаемый подушками плач. Ганна стояла бледная, неподвижная. Один жбан осушили; она велела принести другой. И в то время, когда развеселившиеся гости один перед другим изощрялись в веселых шутках и легких остротах, в голове Ганны быстро мелькали мысли одна за другой. Они ничего не знают, думают, что его уже нет и в живых! «Господи, да неужели ты, ты мог допустить? – с каким-то невольным озлоблением вырвалось из глубины ее возмущенной души. – Ну, а если так? Что тогда? Буйные наезды панов, оскорбления; да что о них! Бессилие всего народа: останутся все словно стадо без головы». Ганна уже выростила в себе убеждение, что без Богдана все должно умереть, а потому с ужасом думала: «Неужели же он может погибнуть безвестно, бесславно в чужой стороне? Нет, нет! Бог его спасет! А если так, а если нет его?! – тихо прошептала про себя Ганна, стискивая губы. – Тогда не жить».
– А любопытно бы было осмотреть будынок и дальше; что на это вельможный пан скажет? – обратился Чаплинский к пану Конецпольскому, окидывая еще раз хищным взглядом всю серебряную утварь и ковры.
– Что ж, я рад, если панна согласна нам показать, – сказал Конецпольский.
Ганна поклонилась и прошла вперед. С каким-то невольным трепетом распахнула она дверь на половину Богдана… Из нежилой комнаты пахнуло затхлым холодком. Сквозь закрытые окна и двери весенний воздух не проникал сюда… Сурово глянули на вошедших увешенные оружием стены…
– Славно! – заметил юноша. – Ай да пан писарь! Такую комнату не стыдно и в наш палац перенести!
– Настоящий арсенал! – проговорил Чаплинский, бросая завистливый взгляд на дорогие мушкеты и клинки.
– По мне даже опасно оставлять в одних руках такую массу оружия, – отозвался кто-то из свиты, – кто может поручиться за хлопов? Взбунтуются, захватят оружие, а тогда разделывайся с ними.
– Пану свату моему это не опасно, – заметил с притворной похвалой Чаплинский, подчеркивая слова, – против него хлопы не встанут… они его любят… батьком зовут.
У юноши промелькнуло на лице недовольное выражение.
– Тут еще сад есть? – обратился он к Ганне.
– Есть, ясный пане, – поклонилась Ганна, очнувшись от его вопроса. Она стояла все время на пороге, подавленная нахлынувшими воспоминаниями, и не слыхала замечаний панов. Ганна прошла вперед.
После затхлого воздуха нежилой комнаты всех приятно обдало нежно-теплым воздухом первой весны… В саду деревья все еще стояли обнаженные, но свежая, робкая зелень пробивалась кругом: желтые одуванчики, бледно-голубые фиалки, бледные подснежники выглядывали из травы. Издали из хутора доносилась веселая весенняя песня.
– Гм… – заметил снова пан Чаплинский, оглядываясь вокруг, – да это настоящий парк… Хитрый сват молчал все про свои богатства… не хотел, видно, показать?
Гости прошлись по нескольким аллеям и вышли снова на крыльцо. Лошадей подвели конюхи.
– Так, панно, наказывал всем вам отец, – произнес молодой Конецпольский, вставляя ногу в стремя, – что если узнаете о пане писаре какую весть, присылали бы немедленно в Чигирин.
– Слушаюсь воли пана гетмана, – поклонилась Ганна.
Паны вскочили на коней, сжали их стременами и с громким хохотом, покачиваясь в седлах, поскакали за ворота.
Вскоре их нарядные, украшенные перьями береты скрылись за деревьями. Ганна неподвижно стояла на крыльце. Из хутора все ясней доносилась веснянка, видно, дивчата вышли уже за царину.
– А вже весна, а вже красна – із стріх вода капле, – донеслись ясно звонкие, молодые голоса.
– «А вже весна… а вже красна»… – машинально повторила Ганна своими побелевшими губами и вдруг разразилась рыданьями, припав головой к деревянному столбу…
После приезда панов решение идти на прощу вполне укрепилось в Ганне. Мучительная тоска неизвестности достигла такой степени, что Ганна решительно не могла оставаться больше в этой бездейственной тишине. Неугасимая жажда идти молиться, просить, рыдать у чудотворного образа божьей матери всевладно овладела Ганной. Это была ее последняя надежда. Она твердо верила в милосердие божее и надеялась, что он услышит ее. Когда она сообщила о своем намерении брату, тот старался было отклонить его, приводил ей в довод, что теперь дороги далеко не безопасны, что всюду говорят о волнениях и даже в самом Киеве не безопасно оставаться, указывал на трудности пути…
Но на все эти доводы Ганна отвечала упорно и решительно одной фразой, что без ведома господня ни один волос не упадет с ее головы, а если суждена ей смерть, то она найдет ее и за тысячью замков. Наконец порешили на том, что Ганна возьмет с собою подводу и двух казаков. Стали посылать узнавать в соседние селения, когда выступают богомольцы. Ганна начала собираться в путь. От этого решения все точно немного ожили в доме. Сама больная возлагала на него большие надежды. Бочонки с воском, с медом, сувои полотна, сушеные караси и другие домашние продукты предназначались для приношения в Лавру. Каждый из хуторян и домочадцев сносил свои злотые к Ганне, прося помянуть таких-то и таких. Больная просила поставить за здоровье Богдана двухпудовую свечу и. повесить к иконе божьей матери со своей шеи нитку дорогих жемчугов. Наконец день выхода был решен.
В ясное, весеннее утро попрощалась Ганна с семьею… Прощание не было печальным. Батюшка пришел нарочито отслужить напутственный молебен. Во время службы Ганна не спускала с иконы глаз. В темном кунтуше, в темном платке, она казалась еще худее, но в глазах, устремленных на образа, горело столько веры, надежды и любви, что и у всех молящихся, взглядывающих на нее, просыпалась какая-то смутная надежда. Молебен окончился; батюшка благословил всех и окропил святою водой. Когда Ганна подошла к кресту, он надел ей на шею ладонку и, целуя по простому обычаю в голову, сказал уверенно и ласково:
– Истинно, истинно говорю вам, не оставлю единого от малых сих.
– Смотри же, Ганнуся, не барись, к проводам будем выглядать тебя! – сказала больная, целуя ласково голову Ганны, склоненную над ее рукой. Дети веселой гурьбой побежали провожать Ганну за хутор, к тому месту, где поджидала толпа богомольцев, подводы и казаки. Издали на солнце белела уже эта группа своими чистыми рубахами, котомками и намитками.
Преимущественно здесь были все женщины и дивчата, было, впрочем, несколько седых и древних стариков. Присоединившись к богомольцам, Ганна еще раз оглянулась на Субботов: какой он стоял блистающий и светлый, окруженный деревьями с едва заметным, зеленым пушком. Ганна поклонилась на четыре стороны и, перекрестившись, отправилась в путь. Брат провожал ее до первой остановки. Он шел рядом с нею, ведя своего коня в поводу.
– Когда же ждать тебя? Хочу выехать в Корсунь навстречу, – говорил он, широко шагая рядом с ней.
– Долго не забарюсь… после велыкодня будем сейчас возвращаться.
– Эх, затеяла ты! Говорят, совсем неспокойно на левом берегу…
– Не беспокойся… мы расспрашивать будем, по глухим селам пойдем.
Брат махнул досадливо рукой, как бы желая этим сказать: «Что уж теперь рассуждать!»
Но Ганна взяла его за руку и проговорила тихо:
– Не бойся, я знаю, что господь не оставит нас.
И эти уверенные слова, казалось, смягчили и растрогали сурового брата.
На высоком кургане, среди безбрежной степи остановились богомольцы на первый привал. Расставили треножник, заварили в казанке кашу, растянулись кругом на зеленой траве.
Ганна стояла осторонь с братом.
– Пора, – произнесла она, обращаясь к нему. Тот сбросил шапку и, крестя Ганну на дорогу, сказал угрюмым голосом, как бы стыдясь своих слов:
– Ты того, осторожнее… я казакам наказал… да и сама… Помни, что нас на свете всего двойке.
Ганна обвила руками загорелую шею брата, и слезы подступили у ней к горлу от этой первой ласки.
– Ну, с богом, с богом! – произнес он торопливо, вскакивая на коня. – Не барись же, будем ждать…
Под высоким, безоблачным небом веял ласковый, весенний ветерок; словно зеленое море, разлилась кругом степь безбрежной пеленой. Зеленели убегающей цепью курганы… Видно было, как вдали на одном из них, окруженный стадом овец, стоял неподвижно задумавшийся чабан.
Конь брата казался уже небольшой фигуркой, скачущей вдалеке. Вверху в невидимой вышине разливалась песнь жаворонка; журавли летели длинным ключом. И ничего кругом, кроме этой зелени, да хрустального неба, да ясного солнца, обливавшего всех теплой волной.
Ганна стояла, не отрывая глаз от убегающей дали, и казались ей и она сама, и брат, и эти богомольцы такими маленькими и ничтожными, затерявшимися в этой безграничной ширине. Господи, думалось ей, как хорош твой мир, и как мало в нем счастья!
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 300 – 312.