22. Богун прощается с Ганной
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Маленькая келейка, куда отвели Ганну послушницы, была вся полна свежего, зеленоватого полусвета, потому что небольшие оконца ее выходили прямо в сад, окружавший келейки со всех сторон. Тени от мелких листочков беспрерывно трепетали по стенам и по полу; в открытые окна заглядывали ветви яблонь и слив, усыпанные нежными розовыми цветами. Воздух был теплый и душистый. В углу, у божницы, убранной свежей мятой, горела яркой звездочкой лампадка. По стенам келейки были размалеваны масленными красками картины из житий святых. У боковой стены стояла маленькая канапка и несколько таких же стульев; у окна – столик, в нем четки, евангелие и псалтырь.
И Ганна чувствовала, как она отдыхает, измученная и душой и телом, в этой чарующей тишине. Никакие звуки, кроме щебетанья птиц, не долетали сюда; утром же и вечером раздавались мерные удары постового колокола, и тогда Ганна, в сопровождении молоденькой послушницы, отправлялась вслед за монахинями в церковь. Молилась она горячо и страстно, вслушиваясь в каждое слово евангелия и псалтыря. Возвратившись в келью, она проводила все остальное время или за чтением святого писания, или на коленях, в слезах. Среди всех своих молитв она возвращалась беспрестанно все к одной да к одной: она просила богородицу помочь ей, слабой и бессильной, вырвать навсегда из сердца ту преступную любовь к Богдану, которая так всесильно овладевала ею, а окрылить ее душу высокою любовью к страдалице родине, за которую она отдала бы жизнь. Ко всем ее страданиям примешивалась еще и непокидавшая ее мысль о Богуне…
Ганна корила себя за то, что она невольно разбила сердце дорогого ей казака, за то, что она не дала ему искреннего прямого ответа. Укоры эти, принося ей невыносимые страдания, не доставляли никакого удовлетворенья ее измученной душе. Несколько раз ходила Ганна в пещеры; по целым часам стояла она на холодном полу, забывая, что деется вокруг нее. Ела она совсем мало, вставала по-монастырски к заутреням и проникалась все больше и больше обаянием религиозного экстаза. И Ганна чувствовала, как вместе с ее тихими слезами мятежное чувство, капля по капле, уплывает из ее души. Ей было так хорошо молиться в своей келейке, прислонившись горячим лбом к холодному косяку аналоя. Когда же она, усталая, измученная, поднимала голову, на нее глядели со стены ласковые и грустные глаза Христа… И казалось ей, что она чувствует подле себя эту ласковую, спасительную руку, и на душе становилось так легко…
За несколько дней, проведенных в монастыре, Ганна как бы позабыла обо всем окружающем, погружаясь в религиозные воспоминания страстных дней все глубже и глубже; жизненные впечатления. как бы смыкались над нею с неясным шумом, словно вода над головою утопающего… И если б не ужасное положение ее веры, ее края, она, казалось, никогда бы не покинула этого тихого пристанища среди бурь и напастей житейских.
Так настал и страстной четверг. Ганна не пошла в Лавру к умовению ног; ей хотелось провести этот день совершенно одной. Но вот солнце опустилось к западной стороне, повеяло вечерней прохладой, протяжно и плавно прозвучал большой успенский колокол, за ним также печально и медленно прозвучали и Вознесенские колокола. Двери келеек стали отворяться поспешно, и длинною вереницей потянулись по зеленому двору, одна за другой, монахини в черных мантиях в сопровождении своих молоденьких послушниц.
Церковь уже была полна народа, когда Ганна вошла и заняла свое место в глубине. Перед образами теплились лампады и горели в серебряных ставниках высокие зеленые свечи, окруженные десятками маленьких; большое паникадыло блистало полусотней огней, свет разливался широкими полосами внизу, дрожал в окнах и гнал сумрак далеко вверх, в высокий купол, где он ютился вместе с волнами кадильного дыма.
Служба шла долго. Наконец; царские врата распахнулись, и показался старичок священник в сопровождении дьякона с евангелием в руках. Одна за другой зажглись в руках молящихся свечи, и вся церковь наполнилась ярким мигающим светом. Вот начались чтения евангелий.
Вдруг Ганна почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Она оглянулась и вздрогнула невольно, увидевши себя в полутемной церкви, среди склонившихся кругом молящихся людей. С противоположного клироса глядел на нее Богун; но он сам едва узнал Ганну, до того осунулось и побледнело ее лицо за эти четыре дня. Глаза ее, обведенные черными кругами, казались теперь огромными и черными и глядели так открыто и серьезно, что вся она показалась ему какой-то старинной иконой, глядящей с потемневшего полотна. Глаза их встретились. Но ни женственная краска не вспыхнула на этих бледных щеках, ни нежной приветливой улыбки не показалось на ее лице, глаза не вспыхнули затаенной искрой, – они глядели на него таким глубоким и грустным взглядом, что Богун прошептал невольно: «Господи, откуда ты послал нам ее?» – И такой горячий прилив любви и удивления перед этою необыкновенною девушкой охватил сердце казака, что Богуну захотелось неудержимо тут же сейчас сказать, что он любит ее одну во всей Украине, что она ему все: и мать, и сестра, и жена.
Но служба окончилась. Народ стал выходить из церкви. Монахини потянулись одна за другою длинною, черною вереницей. Богун увидел Ганну; она шла вслед за ними. Он хотел окликнуть ее, подойти к ней, но Ганна взглянула на него снова, и лицо ее было так серьезно, так печально, что Богун не решился подойти к ней теперь и только проводил ее глазами вплоть до самых дверей.
В вечер великой субботы к выездной лаврской обороне то и дело подкатывали возы горожан и неуклюжие колымаги панов, окруженные верховыми стражниками; подходили беспрерывно толпы богомольцев и из города Подола, и из Вышгорода, и из других, еще более отдаленных мест. Хотя до всенощной было еще далеко, но двор Печерского монастыря быстро наполнялся народом. Приехал и сам митрополит, превелебный Петр Могила, устроитель братского монастыря и академии, а равно и возобновитель Софиевского собора; прикатили и подвоеводий, и войт, и бурмистр. Знатные гости были приглашены настоятелем Печерского монастыря в свои покои, другие, что попроще, расположились на дворе. У всех последних были в руках корзины и узелки с пасхами, поросятами, яйцами, предназначенными для освящения.
Целый день в открытые двери собора входили и выходили толпы богомольцев помолиться и приложиться к пречистой плащанице.
Настала ночь, теплая, звездная и душистая. Ударил колокол, и эхо понесло далеко за Днепр протяжный и торжественный звук. Заволновались толпы народа на монастырском дворище и поспешно потекли широкими волнами в храм.
С трудом пробралась Ганна вслед за течением народа в переполненную церковь, но не могла пройти к плащанице и остановилась в сторонке, прислонившись к холодной каменной стене. В церкви было так тесно, что весь народ представлял из себя как бы сплошное целое, так что толчок, полученный у входа в церковь, передавался и стоящим впереди. От множества зажженых свечей чувствовалась невообразимая духота; пахло горячим воском, сапогами, носильным платьем и горячим дыханием тысячи людей. С клироса раздавалось мерное и монотонное чтение «Апостола». То там, то сям слышалось сухое покашливание, вздох или задержанный зевок, – все ожидали того счастливого и торжественного момента, когда, наконец, «дочитаются до Христа».
Между тем народ все прибывал и, несмотря на невообразимую тесноту, церковь поглощала еще и еще новые толпы людей. Ганна чувствовала себя чрезвычайно слабою: от самого четверга она не ела ничего, кроме хлеба и воды. Ноги ее совершенно подкашивались, она могла еще стоять, только прислонившись к стене. Как ни напрягала она своего слуха, но из читаемого на клиросе до нее доносился только неясный однообразный шум, который сливался у нее с непонятным шумом в голове и в ушах. Ее сильно теснили обступившие со всех сторон горожане и казаки; казалось, что ими совершенно преграждался к ней доступ воздуха. Дыхание ее становилось все чаще и чаще; она подымала голову, жадно открывала рот, стараясь поймать хоть струйку свежего воздуха, но, кроме горячего, тяжелого дыхания множества людей, к ней не долетало ничего. Толпа совершенно отделила ее от своих богомольцев, и теперь она стояла здесь одна, затерявшись нечаянно среди казаков.
Вдруг новый натиск распахнувшейся толпы притиснул ее совершенно к стене; несколько дюжих спин, подавшись назад, обвалились всею тяжестью на нее. Ганна хотела выскользнуть, хотела двинуться, крикнуть; она открыла рот, но не смогла вздохнуть. Холодный пот выступил у нее на лбу, она инстинктивно вытянула вперед руки, и вдруг пара сильных, мужских рук подхватила ее под мышки и осторожно понесла над сбившеюся толпой..
В церкви произошло некоторое замешательство: «Задавили, задавили!» – раздавалось то тут, то там. А Богун с трудом пробирался со своей ношей к выходу. В проходе его ожидала самая сильная давка; здесь сталкивались два противоположных течения, одни входили, другие выходили, и в этом водовороте трудно было сделать хоть шаг вперед.
Выбравшись, наконец, из церкви, Богун поставил Ганну на землю и, не отымая от нее рук, спросил встревоженным голосом, склонясь над ней:
– Не придавили они тебя, Ганно?
– Нет, нет, спасибо тебе, Иване, – проговорила она слабым голосом, – это ничего, так оно – пройдет. Сильно душно было в церкви, я попала как-то меж казаков, они прижали меня, ну, у меня и пошло все колом в глазах.
– Ты змарнила совсем, не жалеешь себя. – Это так только сегодня.
– Пойдем же, – взял Богун ее руку в свою, – сядем там за церковью: ты отдохнешь, а потом можно будет и в церковь войти.
Ганна пошла вслед за Богуном. Ночь стояла такая теплая, звездная, прозрачная. По всему обширному двору Печерского монастыря разместились богомольцы, не вошедшие в церковь; подле каждого стояла пасха с воткнутой в нее свечкой. Казалось, что второе небо, усыпанное тысячью маленьких, трепещущих звезд, опрокинулось на землю. Только верхние звезды сверкали такими холодными блестящими лучами, а земные так трепетно теплились красноватым огоньком. Время близилось к полуночи: на колокольне, на куполах начали зажигать огоньки. Богун и Ганна прошли за церковь и остановились на уступе горы.
– Присядь, Ганно; ты едва стоишь на ногах, – обратился к Ганне Богун.
Ганна опустилась.
С горы вниз, вплоть до самого Днепра, сбегали монастырские сады, а Днепр разливался у подножья горы полноводный, широкий, затопляя все острова. Иногда из церкви доносились звуки протяжного, грустного пения. Так дивно тепло было на земле, так торжественно в небе.
– Великое отпевание идет, – вздохнула Ганна.
– Да, а скоро загремит и радостная весть на весь мир, – заметил Богун. – Завтра мы уже и не увидимся, Ганно.
– Как, разве ты так скоро уедешь отсюда?
– Вот только встретить праздник Христов да попрощаться с тобой захотел, а завтра уже в дорогу. Праздник нам на руку: всюду свободный народ. Дела свои я покончил здесь. Да благословит господь превелебного владыку нашего и святое Богоявленское братство: многое они сделали для нас! И как не верить, Ганно, в то, что господь поможет нам вырваться из-под лядского ига, когда всюду, везде весь люд только и ждет гасла, чтобы подняться всем, как одному. Нужно только человека, чтоб поднял всех.
– И он будет, будет, Иване! – воскликнула Ганна.
– Будет, – повторил уверенно и Богун.
– Куда ж ты теперь поедешь, Иване?
– Поеду дальше комплектовать полки и подымать народ. Из Киева вот уже отправил тысячу человек на Запорожье, повезли и деньги, и оружие: обо всем подумал наш превелебный рачитель… Правду говорит Богдан: теперь мы обессилены… нам надо укрепиться и окрепнуть… Теперь вот я еду дальше. Чем больше у нас будет силы, тем больше будет вера, а чем больше вера, тем вернее победа.
Богун встряхнул головою и заговорил горячо и уверенно: он говорил Ганне о своих планах, мудрых указаниях владыки…
– Счастлив ты, казаче, – вздохнула Ганна, – ты можешь трудиться для нашей отчизны, а я…
– Ты, ты, Ганно, – перебил ее с восторгом Богун, – ты делаешь больше всех нас, ты подымаешь в нас веру, ты указываешь всем нам дорогу.
– Что ты, что ты, Иване, – остановила его Ганна; но Богун, перебил ее:
– Нет, постой! Что правда, то правда: когда у дивчины встречаешь такое чудное сердце, то самому хочеться велетнем стать: стыд и досада на свою подлую душу проймают сердце! – Богун вздохнул, сбросил шапку, провел рукой по голове. – Вот что хотел еще я сказать тебе, Ганно!–заговорил он после небольшой паузы. – Теперь мы расстанемся, кто знает на сколько… Прости меня, грубого казака, за те слова, что сказал я тебе…
– Ох Иване, Иване! – вскрикнула Ганна. – Я бы сердце свое для тебя вынула, а ты…
– Спасибо, Ганно, спасибо, сестрице моя, – взял ее Богун за руку, – дозволь же мне думать, что не останусь я чужим для тебя…
– Богуне, друже мой, как брата, как лучшего друга, люблю я тебя! – произнесла Ганна с глубоким чувством, подымая на Богуна полные слез глаза. – Прости меня ты, что без воли потоптала я твое сердце; когда б ты знал…
– Что говорить, Ганно: ты, моя королевно, не виновата ни в чем, – перебил ее Богун, – захотелось мне украсть для себя только солнце, а солнце светит для всех. Спасибо тебе за ласку твою, за твое доброе слово… – Богун встал и обнажил голову. – Когда увидимся – не знаю, благослови же меня на долгий и тяжелый путь.
Ганна поднялась с места.
– Господь всевышний благословит тебя, защитит от несчастья, – произнесла она, осеняя его голову крестом, и, прижавшись к его лбу губами, прошептала сквозь слезы: – Друже мой, брате мой, прости меня!
– Прощай, Ганно! – произнес торопливо Богун, словно боясь, что его самообладание изменит ему. – Прощай! – поцеловал он еще раз дивчину: – Ты одна у меня, Ганно, и больше нет никого!
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 344 – 351.