29. Письмо Хмельницкого Киселю
М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская
Через минуту в широко распахнутую дверь вошел в сопровождении джуры высокий, широкоплечий казак в роскошном уборе; его бронзовое, скуластое лицо, украшенное почтенным шрамом, зиявшим на бритом челе, дышало надменною отвагой; спускавшийся с макушки длинным жгутом оселедец был ухарски закручен за ухо и говорил о презрении ко всему его владельца, а полураскрытые губы, прикрывавшие ряд выдавшихся лопастых зубов, свидетельствовали о неукротимости его нрава.
Появление этой внушительной фигуры произвело на присутствующих удручающее впечатление. Казачий посол окинул всех злорадным, презрительным взглядом и, подошедши, ло указанию джуры, к хозяину, отвесил ему почтительный, но умеренный поклон и произнес с гордостью:
– Ясновельможный гетман войска запорожского и всех украино-русских земель шлет привет тебе, шановный воевода, а вместе с ним и лист своей ясной мосци, – протянул он руку со свитком бумаги, к которому была привязана на шелковом шнурке восковая печать.
Сдержанный ропот негодования, как шелест сухой травы, пронесся по зале и смолк; казак, улыбнувшись, метнул направо, налево глазами и остановил их вопросительно на хозяине. Длилась минута молчания. Кисель не спеша взял из рук посла свиток и ответил, наконец, несколько смущенным голосом, желая придать ему снисходительный тон.
– Благодарю вашего гетмана за приветствие и с особенным удовольствием принимаю его лист, свидетельствующий, во всяком случае, о внушенном ему богом желании смирить свою гордыню и войти в переговоры о смене брани на ласку и мир в несчастной отчизне, которую он…
– Ясновельможный, богом данный нам гетман печется о благе обездоленной нашей страны, – прервал его несколько резко казак.
– Посмотрим, – запнулся Кисель, остановленный в потоке своего красноречия, и, бросивши на казака острый взгляд, спросил сухо: – А как посла звать?
– Ганджа, – оборвал тот.
– Так я отпущу на время пана Ганджу в другие покои, – сделал знак джуре рукою Кисель, – отдохнуть и подкрепиться с дороги, а мы с шановным рыцарством прочтем тем часом гетманский лист и дадим свой ответ.
Посол поклонился хозяину и, отвесив несколько небрежный поклон всему собранию, с достоинством вышел из залы.
– Хам! Зазнавшееся быдло! Бестия! – пронеслось по уходе посла; но Кисель развернул лист, и все смолкли, обступили воеводу и, затаив дыхание, начали слушать велеречивое послание хлопского гетмана.
Письмо было написано во вкусе того времени, витиеватым, высокопарным слогом и начиналось с похвал мудрости и прозорливости русского государственного вельможи, и с излияний своей преданности общей матери Речи Посполитой, и пожеланий ей всяких благ. Далее шли сердечные признания гетмана, как скорбит и тоскует душа его по причине этой предельной брани, возникшей между братьями на горе и на позор дорогой всем отчизне, что слова преславного воеводы, начертанные в полученном им листе: «Чем, мол, виновато отечество, которое тебя воспитало, чем виноваты домы и алтари того бога, что дал тебе жизнь?» – легли огненным тавром на его сердце и жгут, но, что при всем смирении своем, он не может принять вины ни на себя, ни на мирных и преданных отчизне казаков, а видит ее в жестокости и своеволии панов, не уважавших ни законов, ни распоряжений своего короля.
«Мы начали войну, – писал он, – по воле его ясной мосци. Нам дали денег для построения чаек, приказали готовиться к войне, обещали установить права, а взамен того стали паны нас еще пуще и жесточе угнетать; жалобы наши не находили ни суда, ни защиты, и мы вынуждены были взяться за оружие, так как и сам, блаженной памяти, король наш подсказал это».
– Изменник, предатель! Это они вместе с коварной лисой Оссолинским развели этот ужасный пожар! – вырвались у окружающих возмущенные крики.
– Не будемте, панове, трогать священного имени почившего, – поднял голос Кисель, – он теперь перед нелицеприятным судом и дает ответ в своих словах, если они были действительно произнесены, а канцлер наш, Оссолинский, тут ни при чем, – он совершенно оправдался перед сеймом: да и действительно, не мог же он ведать, что говорил Хмельницкому с глазу на глаз король? А сознаться ведь нужно нам, панове, что наше рыцарство не ставило и в грош короля и презирало чернь… ну, терпение многострадательных, наконец, и истощилось…
– Но они, презренные, – крикнул Любомирский, – мало того, что взялись за оружие, накликали еще на нашу отчизну для грабежей нечестивых, поганых татар?
– Эх, княже, – вздохнул воевода, – маршал Казановский говорил, что «можно обратиться за помощью и к самому аду, лишь бы избавиться от тех угнетений и мук, которые терпели казаки и народ»; а я скажу, что волка за уши не удержишь, а толпу народа можно укротить и повести куда угодно, если воспользоваться временем и обстоятельствами.
Все замолчали, но в устремленных исподлобья на Киселя взорах засветилось не смущение и сознание своей вины, а скорее затаенная злоба, бессильная, в силу печальных событий, разразиться грозною бурей.
Кисель начал снова читать:
– «После славных битв при Кодаке, Желтых Водах и Корсуне, – стояло дальше в листе, – мы вложили в ножны свой меч и предались неутешным слезам о безвременно погибшем благодетеле нашем, найяснейшем короле, – устрой его душу, господь, в селениях горных, – а твои, славный воевода, листы и листы нашего канцлера уязвили, докоряли нашу совесть и смирили обещаньями милости и правды разнузданный гнев черни; ведь все мы только и желаем получить наши старые права, не мечтая ни о чем большем, и не Думаем нарушать верности правительству и Речи Посполитой».
– Я начинаю убеждаться, что пан воевода прав и его мудрая политика имеет воздействие, – заявил громко князь. – Из письма видно, что у этого Хмеля проснулась совесть и он униженно просит лишь об отнятых у казаков привилеях.
– Да, слава пану Адаму, слава нашему брацлавскому воеводе! – отозвались радостные голоса.
Краска удовольствия разлилась по лицу старика, и он, скромно закрывши глаза, поклонился собранию.
– Да эти привилеи и дать бы следовало, чтобы умиротворить сограждан, – заметил почтенный Немирич.
– Они так немного и просят, – добавил хозяин.
– Мало просят? – загалдела взволнованная шляхта. – Это значит отпустить на волю рабов и лишиться имений!
– Уступки, панове, необходимы для умиротворения страны, – заговорил мягко Кисель, – трудно нагнуть издревле вольный народ к настоящему рабству… да оно и излишне для процветания наших маетностей: виноградная лоза, только расправленная и поддержанная тычинами, дает плод; полумерами можно прикрепить рабочую силу, полуоткрытыми дверьми в храм шляхетства можно усыпить честолюбие значного казачества… Мудрость и ловкость должны управлять народом, а не грубая, слепая сила… Можно и льва заставить крутить жернова, только для этого нужен тонкий ум.
– Льва-то можно приручить скорее, чем дьябла Хмельницкого! – возразил горячо Стефан.
– Посмотрим, – улыбнулся Кисель и продолжал чтение. – «Мы приказали, по требованию канцлера и по совету твоей милости, – излагалось между прочим в письме, – остановить везде враждебные действия и распустить загоны, а хлебопашцам возвратиться к своим полям и житницам, оттого и просим твою вельможную милость повременить в Гуще, лока приведутся в исполнение мои универсалы и пока я тебе, пане воевода, не вышлю к Острогу для охраны сотню казаков. Мы объявили везде, что перемирие заключено, и упросили оставить наши земли татар и не вмешиваться в наши хатние споры, мы все сие сделали, уповая на снисхождение к нам сейма и на милость, ожидаемую всеми с радостью и молитвой от нового, каким благословит нас господь, короля…»
– Как видишь, пане, – взглянул победоносно на Стефана Кисель, – разумное слово смиряет и дьябла и накидывает аркан на его рога… Но вот, слушайте, – пробежал он глазами по исписанной слитным, крючковатым почерком с титлами и разными надстрочными знаками-бумаге, – кажется, я был прав и здесь, да, да!.. Внимание, панове!
«Не взираючи на вси наши дийства, – начал читать выразительно Кисель, – пан Вишневецкий, заховавши разум за злобу, кынувся на нас, аки волк хыжий, и не по-рыцарски, а по-злодияцки начав тыранити всех христиан, добра их палыты, церквы валыты, а честным пан-отцам, попам очи свердламы свердлыты и на пали сажаты». Описывая далее возмутительные его козни и разорения, он восклицает: «Не дыво, если бы таки нечинства чинив простак який, як Кривонос, абощо, але чинит их князь, що ставыть себе превыше всех в Речи! Я, – в заключение писал гетман, – приказал приковать Кривоноса к пушке, а некоторым разбойникам-своевольцам отрубить головы; но не могу же я сдержать всех, если князь Ярема, не взирая на мои письма, проходит по стране «огнем и мечем» и возбуждает повсюду народную месть».
Письмо было кончено. Последние слова его произвели на всех сильное впечатление.
– Не говорил ли я вам раньше, благородные рыцари, – промолвил приподнятым тоном Кисель, – что князь мнит себя кесарем, не подлеглым ни сенату, ни Речи Посполитой, ни королю? Что ему спокойствие отчизны? Ему лишь бы вершить свою волю да тешить свой нрав! И вот, по милости княжей, нам, комиссарам, и проехать нельзя, по милости его, страшное пламя восстания охватывает все уголки нашей отчизны, и в нем тает, как воск, все нажитое нашими отцами добро. Да что добро? Гаснут жизни дорогих нам существ и напояется так их кровью земля, что просачиваются капли ее даже в могилы… Как же мы можем при таких ґвалтах усыпить врага и собрать свои силы? Как мы можем спокойно уснуть в родном пепелище, если Коребуты будут топтать под ноги наши постановления?
– До трибунала его! – вспылил Любомирский. – На коронный суд! Нельзя ломать волю сейма…
– Не позволим! – крикнул задорно Калиновский, и его крик поддержали другие.
– Как же такому вручить булаву и войска? – вставил вновь Любомирский.
– Он испепелит страну, – покачал печально головою Кисель, – а когда все поголовно восстанут, то погибнет со всеми войсками в этом раздутом самим им пожаре.
– Не быть ему гетманом, не быть! – пронеслось по зале.
– Вот что, шановные панове, – заговорил авторитетно Кисель, – вы все должны повлиять друг на друга, чтобы хотя на время приостановили магнаты враждебные действия; а первого рыцаря Коребута, я думаю, что ты, князь, мог бы убедить воздержаться… Я снова напишу Богдану письмо и уверен, что, при вашем содействии, мне удастся усыпить его и выиграть драгоценное время… Вы видите, панове, что крючок ловко заброшен и сом начинает клевать… – окончил он самодовольно и гордо.
Шорох одобрения пробежал по зале волной.
– Все это так, – раздумчиво сказал пан Дубровский, – но вот что странно… сердечные излияния… миролюбивые меры… скромные и покорные просьбы… а между тем послов наших у себя держат, словно в плену… Чем же это объяснить, панове?
– Да, да! Мы про послов и забыли… – подхватил Любомирский.
– И там ли еще они? Живы ли? – добавил Сельский.
– Это сейчас же можно разузнать от посла, – сказал заинтересованный этим вопросом Кисель и велел снова ввести Ганджу в залу.
– Мы довольны листом его мосци вашего гетмана, – заявил послу официально Кисель, – и желаем ему с своей стороны всякого здравия и благополучия, а главное, мудрости и смирения сердца. Завтра, порадившись с славным рыцарством, мы отпишем ему, а теперь еще нам необходимо знать, что сталось с нашими послами? Где они и почему до сей поры не возвращаются к нам обратно?
– Послы твоей милости, шановный пане воеводо, – ответил Ганджа, – находятся преблагополучно в Белой Церкви и трактуются ясным гетманом нашим как пышные гости, а до сих пор они там по совету его ясновельможности, ибо опасно было бы отпустить их, пока не водворено еще в крае спокойствие.
– Мы удовлетворены твоим объяснением, – сказал совершенно довольный Кисель, – и благодарим гетмана за его опеку. Теперь шановный посол может отдыхать.
Ганджа вышел, и все начали пожимать руки Киселю и поздравлять его с полной победой.
В это время с шумной бесцеремонностью вошел в залу управляющий Киселя пан Цыбулевич и бухнул, тяжело отдуваясь, громогласно:
– У нас, вельможный пане, бунт, и я велел страже схватить главных зачинщиков!
Если бы упала среди этого собрания бомба и разорвалась с грохотом на куски, она не поразила бы таким ужасом благородных рыцарей, как эти слова Цыбулеви-ча… Все онемели и окаменели в своих позах.
– Как? У меня? У «русского дидыча» бунт? – наконец ответил дрожавшим и рвавшимся голосом Кисель.
– Да, у панской милости, – подтвердил снова свои слова Цыбулевич, – вчера мне донес арендарь, что затевается у нас среди хлопов что-то недоброе, собираются сходки… Я проследил, пане добродзею, все пронюхал и наметил троих… А сегодня поехал осмотреть нивы… никого, проше пана, на жнивах, ни пса!.. Я туды, сюды – бунт!.. Ну, приволок, схватил этих троих, еще троих, еще, пан воевода, троих… и всех их велел посадить на площади перед церквой на пали.
– Стойте! Что вы? – поднял руку Кисель.
– Заперты ли брамы в замке? – очнулся и засуетился трейожно молодой Калиновский.
– Собрана ли команда? Где наши слуги? – заволновались и другие.
– К оружию! До зброи! – крикнул, храбрясь, Любомирский и обнажил свою томашовку. Все схватились также за сабли.
– Успокойтесь, шановное панство! – остановил общий порыв красный как рак Цыбулевич. – Еще врага нет, и он у меня, проше панство, не дерзнет, здесь, могу всех заверить, ни до каких бесчинств не дойдет, вот только насчет работ; но я распорядился. Оружия, проше панство, не потребуется, а придется только спустить несколько шкур да посадить пять, шесть шельм на кол.
– Пыток и истязаний я в своих владениях, пане, не потерплю, – сказал наконец внушительным голосом воевода, – вы и то в мое отсутствие позволили себе заводить у меня вашу систему, благодаря чему, быть может, и вспыхнуло неудовольствие.
– Но, вельможный пане воевода, с этим зверьем…
– Прошу вас, пане, при мне воздержаться, – перебил его гневно Кисель, – и слушать моих приказаний. Арестованных вами прошу запереть в вежу, я сам допрошу их и исследую причины всего этого.
Цыбулевич поклонился низко и обиженно замолчал.
– Однако, панове, не следует все-таки быть нам беспечными. Пойдемте и осмотрим стены и ворота замка, – предложил Кисель.
Все охотно и поспешно вышли за ним на широкий, обнесенный башнями и высокими валами с двойным частоколом двор.
Но едва осмотрелись гости, как у брамы со стороны местечка послышался раздирающий вопль, и вскоре появилась сопровождаемая кучкою обезумевших иудеев рыдающая и рвущая свои одежды молодая еще женщина, жена арендаря корчмы…
– Что с тобою, Руфля? Что случилось? – допрашивал ее встревоженный воевода. Но она только билась о землю и стонала с неудержимыми воплями. А бледные и дрожавшие, как в лихорадочном ознобе, евреи только кивали головами и повторяли тоже за ее воплями: «Ой вей, вей! Ой ферфал!»
Все остановились, потрясенные этой сценой, предвещавшей что-то недоброе.
Наконец после долгих расспросов заговорила прерывающимся от слез и стонов голосом убитая горем Руфля…
– Ясновельможный пануню… спасите, рятуйте! Хлопы схватили моего мужа… мое золотое ябко… Что они ему сделали… Язык вырвали! Совсем язык вырвали… Пейсы оборвали… а его самого… ой мамеле, тателе!.. прибили к дубу вот такими цвяхами… голову до дуба… цвяхами в очи… Ой вей, вей! Насмерть!.. Насмерть!..
– А пан ручался, что насилий не будет? – спросил Цыбулевича князь Любомирский.
Растерянный Цыбулевич ничего не ответил и стоял, как чурбан, растопырив руки.
Примечания
Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 3, с. 222 – 230.