Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

Обманом в солдаты

Г. Ф. Квитка-Основьяненко

Не знаю, если бы это вместо меня да были маменька и если бы это их определили в службу, они бы непременно сомлели. Я сам, бывши мужского пола, услышавши такое страшное назначение, чуть-чуть не свалился с ног. В первое мгновение я не придумал, что мне должно делать: отпрашиваться ли у полковника, чтобы он перестал гневаться на меня и не отдавал бы меня в службу, или заупрямиться и отбиваться руками и ногами и кричать изо всех сил, что не хочу. Прежде, нежели я приступил к этим средствам, прежде, нежели решился на что-нибудь, прежде, нежели опомнился, как Тумаков схватил меня за плечо, да так больно! вдруг поворотил к дверям и почти потащил меня за собою, потому что ноги мои, от расстройства головы, совсем не могли двигаться…

Когда я вышел из квартиры, воздух меня несколько освежил, и я собрался с мыслями, что мне должно было делать в такой крайности. Я начал плакать, реветь, призывать на помощь маменьку… бабусю… и всех, кого только мог из домашних вспомнить… как жестокий мой, точно «руководитель» (он чувствительно вел меня за руку, смеясь над моим страданием), до того забылся и так сделался дерзок – против кого же? – против урожденного, благородной крови Халявского, что начал меня толкать под бока, чтобы я шел скорее. Каково мне было все это терпеть, уж, верно, не от благородного, а от простого, подлого роду Тумакова и одетого по-солдатски! Увы! скажу и я, как говаривал английский милорд Георг в прекрасно написанной им истории своей…

Что я перечувствовал и как жестоко перестрадал, пока саженей через двадцать перетащили меня и ввели в какую-то избу, где все были солдаты. Я полагал наверное, что тут меня зарежут, застрелят, потому что видел тут много стоящих в углу ружей, шпаг или сабель – не знаю чего, а только все страшное; но вместо того, когда Тумаков проговорил что-то по-своему, по-солдатски, вдруг меня схватили, посадили и, когда я еще не собрался с духом, как отпрашиваться, они меня остригли, взъерошили лавержет – да и больно мне было, если правду сказать!.. потом – тот за руки, другой за ноги, и таким образом вдвинули меня в полный солдатский мундир. Тумаков дал двум солдатам какую-то бумагу и сказал: «С богом, сей же час!» Эти страшные усачи схватили меня под руки и таким побытом повели меня с собою.

Куда же повели меня? Прямо в поход за пятнадцать верст от того селения, где квартировал господин полковник! Меня, пана подпрапоренка Халявского, записанного в солдаты, одетого, как настоящего солдата, обедавшего весьма за скудным обедом, не полдничавшего… и повели пешком пятнадцать верст!!!

Привели в роту, под команду какому-то капитану, и начали меня учить службе… Буду же помнить я эту службу!.. Скажу вкратце: чтоб быть исправным солдатом, надобно стоять, ходить, поворачиваться, смотреть не как хочешь, а как велят! ох, боже мой! и о прошедшем вспомнить страшно, каково же было терпеть?..

Как служил и что перенес брат Петрусь, я вовсе не знаю: меня с ним разлучили с самого дома его высокоблагородия, т. е. господина полковника; иначе назвать и теперь боюсь, как будто господин капрал подслушивает. А эти мне господа капралы, сержанты, фельдфебели, ефрейторы… вот беды мне было с ними! Я хотел против них соблюсти всю вежливость и помня золотые наставления нашего реверендиссиме, гласившего при ударении указательным пальцем правой руки по ладони левой:

– Когда пожелаете оказать кому благопристойный решпект, никогда не именуйте никого просто, по прозвищу или рангу, но всегда употребляйте почтительное прилагательное «домине».

Вот я и высунулся к своему ближайшему начальству быть вежливым и, вследствие того, при первом случае, отодрал: «Домине капрал!». Буду же я помнить этого домине!.. Засмеяли меня, злодеи, на весь полк! Да что! в десяти толстых томах не опишешь, что я переносил от этой службы, а эти господа капралы с товарищами, когда сойдутся, так то и дело жалуются, что я их замучил. Не знаю, кто кого?..

Пожалуйте же. Вот тут и случилось со мною самое жалкое происшествие. Когда возвратился наш берлин домой, пустой, без панычей, то маменька пришли в безотрадное положение! Каково было их материнскому сердцу увидеть – как домине Галушкинский называл – сосуд пустой, а там сидевших сыновей не находить. Им подали письмо от господина полковника, но как некому было прочесть, – послали за дьячком-старичком, поступившим на место умершего пана Кнышевского; тот пришел, но без очков; побежал за ними, а маменькино сердце все страждет от неизвестности.

Наконец, пришел пан дьяк и, прочтя письмо, объявил маменьке, что мы, ее любезные сынки, взяты в солдаты… Не знаю, как при этом маменька не сомлели навек?! Но первое их дело было послать приказчика к господину полковнику умаливать, упрашивать его, чтоб не губил прежде времени изнеженных, совсем не для службы рожденных ею детей; дал бы им на свете пожить и не обрекал бы их чрез службу на видимую смерть.

Господин полковник – а еще назывался другом батенькиным! – слышать ничего не захотел, еще рассмеялся и с тем отпустил посланного.

Тут маменька, увидевши, что уже это не шутка, поскорее снарядили бабусю с большим запасом всякой провизии и отправили ко мне, чтобы кормила меня, берегла, как глаза, и везде по походах не отставала от меня. Так куда! Командирство и слышать не захотели. Его благородие, господин капитан, приказал бабусю со всем добром из селения выгнать; а о том и не подумал, что я даже исчах без привычной домашней пищи! Но это еще не то большое несчастье, о котором хочу рассказать.

Хорошо. Бабуся возвратилась и рассказала все, не утаив, что видела меня и что я все плачу от службы и иссох, как щепка… Маменька вскрикнули, велели как можно скорее запречь таратаечку легкую. NB. В берлин они не могли влезть по причине узких дверец. Сели в нее и помчалися, как стрела, все приговаривая: «Посмотрю я, как этот дворовый индик меня не пустит к моей утробе!»

NB. Это индиком они в критику называли его высокоблагородие господина полковника. Им это можно было: они не были в службе. Вот как маменька едут и поспешают, не успели проехать и пяти верст – их и подхвати колика, да какая! Кричат не своим голосом! Это все от непривычки ездить. Насилу довезли домой, и тут ох, да ох!.. уж не набранились же они его высокоблагородия господина полковника! да посреди таких занятий в десятый день преблагополучно и скончались… Ох, боже мой!..

Я совсем не знал об этом случае. Все тужу об одной службе, а того и не знаю, что мне еще надобно горьше тужить, что я остался круглым сиротою, без батеньки и маменьки, да еще и в службе! Некому было меня ни обласкать, ни оплакать… После уже узнал я, что когда маменька скончались, то сестер забрала к себе наша одна тетушка, и Тетясю также, да там отдала сестру Софийку замуж, и Тетясю также… а та, изменщица, охотно пошла из-за меня за другого. Правда, что я не имел времени хорошенько подумать о ней: то ружье учился чистить, то ремни белить, то маршировать, и все – вот мучение было! – начинать с левой ноги…

Только теперь признаюсь, что я во многом лукавил, будто не могу выучиться. Его высокоблагородие сколько раз обещевал пожаловать меня полным капралом, если я буду исправен и перейму все. Кто же бы мне велел сделать такую глупость, чтобы добиваться высшего чина? Когда солдату так трудно, а капралу и не приведи господи! Сам знай все и учи другого. Нет, не на таковского напали. Однажды – смеялся я очень своей штуке! – для поощрения меня произвели в господины капралы. Хорошо. Я что делать? Взял да и начал, будто ничего не понимаю, все делать наизворот; как, гляжу, отдают в приказе, что «капрал Халявский за леность, непонятность, нерадение к службе и вообще за нерассудливость разжалован в рядовые». Вот так их учи, как я!

Наконец, пришел указ о вольности дворянства, по коему можно было оставить мне, как природному дворянину, службу. Я не знал, с какого конца приступить, чтобы вырваться поскорее на свободу; мне и посоветовали добрые люди отнестися к ротному писарю. Вот голова была! я не знал, в каких училищах он учился, только в десять раз был умнее домине Галушкинского, который, бывало, пяти слов не напишет, не исчернивши пол-листа бумаги; писарь же, напротив, разом и сочинял, и переписывал набело, так что – поверите ли? – двух раз не понюхал табаку, а уже готова бумага, и подает мне подписать.

– Что писать? – спрашиваю я. – Растолкуйте мне, г. писарь!

– Пишите вот на этом месте: «К сему прошению…»

– Батюшки-голубчики! – вскричал я, уронив перо из рук. – Ни за что в свете не напишу этого ужасного слова! По этому слову меня приняли в службу…

– А теперь по этому слову вас отпустят, – так уговаривал меня г. писарь и сказал: – Оно хоть и одинаково слово, да умей только наш брат, писака, кстати его включить, так и покажет за другое. Не в слове сила, а в уменье к месту вклеить его; а это наше дело, мы на том стоим. Не бойся же, брат, ничего и подписывай смело. – Такими умными и учеными доказательствами убедил он меня, наконец, и я, не долго думая, подмахнул и руку приложил.

К моему особенному счастию, его высокоблагородия господина полковника в то время, за отъездом в Киев, при полку не находилось, а попала моя бумага по какому-то случаю господину премиер-майору. Он призвал меня к себе и долго уговаривал, чтобы я служил, прилежал бы к службе, и коль скоро успел бы в том, то и был бы произведен в «фендрики» (теперь прапорщики), а там бы, дескать, и дальше пошел.

«Благодарен за благой совет! – подумал я. – Хорошо в службе вашей, а дома мне будет лучше». Итак, не внимая никаким его советам, как не нравившимся мне, я настоятельно просил о чистой отставке, которую и получил с награждением чином за службу более двух лет, – отставного капрала.


Примітки

…как говаривал английский милорд Георг в прекрасно написанной им истории своей… – Мається на увазі широко популярний серед малоосвічених читачів лубочний роман М. Комарова (1730 – 1812) «Повесть о приключении английского милорда Георга и бранденбургской маркграфини Фредерики Луизы с присовокуплении к оной истории бывшего турецкого визиря Марцимириса и сардинской королевы Терезии» (1782). В 1840 р. вийшло його восьме видання. Про «Английского милорда» як улюблене «чтиво» демократичного читача, який не мав іншої духовної поживи, з гіркотою писав у 1840-х роках Белінський, а в 1860-х Некрасов у поемі «Кому на Русі жити добре», який мріяв про ті часи,

Коли мужик не Блюхера

Й мілорда дурноверхого –

Белінського і Гоголя

З базару принесе.

Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1979 р., т. 4, с. 118 – 121.