11. Жизнь на хуторе
Яремич С. П.
Со станции Плиски идите пешком. Это будет дешевле, а хутор наш виден и дорога одна – спросите только хутор Ге, и вам всякий скажет, куда идти.
Из письма П.Н. Ге.
После встречи в конце 1880-х годов, я снова увидел Михаила Александровича в хуторе Ге в 1897 г. Мне знаком хутор с 1889 г. Здесь я проводил в разное время многие месяцы в обществе Н.Н. Ге, совмещавшего в себе огромный художественный талант с очарованием остроумного собеседника и прекрасного, увлекательного и увлекающегося человека. В то время существовал ещё пруд во всей своей красе, пруд, который так поэтично передан много раз Н.Н. Ге по впечатлению, в воспоминание о ночных прогулках художника. Запущенный, заросший сорными травами старый сад. Почти к самому дому подходила дивная аллея гигантских тополей и берёз, на вершине которых раздавался неумолкаемый шум грачей. Аллея эта запечатлена Ге с высоким совершенством на портрете Н.И. Петрункевич. Одноэтажный дом с просторными комнатами и большой художественной мастерской был выстроен Николаем Николаевичем по собственному плану. Вокруг хуторного сада расстилается жирная, плодородная равнина, с одними только пахотными полями и лугами, так что издали со всех сторон хутор кажется оазисом пышной непроницаемой растительности.
Ге никогда не встречался с Врубелем. Несмотря на частые приезды Ге в Киев и дружбу с учениками рисовальной школы, из которых многие были знакомы с Врубелем, оба художника ни разу не встретились. Помню только, как однажды в мастерской одного из моих товарищей Ге обратил внимание на висевший на стене рисунок Врубеля. «Христос в Гефсиманском саду» и сказал: «Талантливый человек; зачем он только так ортодоксально подходит к изображению Христа?» В этом мимолётном замечании сказался весь антагонизм мировоззрений двух художников.
Теперь Врубель занимал самую большую комнату в доме – мастерскую. Михаилу Александровичу теперь было 40 лет, но на вид он казался гораздо моложе. Безукоризненно одетый, с гладко выбритым подбородком и ясным выражением лица, он был спокоен и беспечно сдержан. Говорил он довольно мало и нередко поддерживал разговор лишь одобрительным носовым звуком на вопросы собеседника, сопровождая этот звук, если вопрос был настоятелен, едва заметным кивком головы и облаками табачного дыма. Только редкие темы и, главным образом, спор о толстовстве, вызывали в нём глубоко затаённую раздражительность. Он не любил много ходить, не любил прогулок в обществе. Только иногда после обеда, в сумерки, уходил с ружьём в ту часть сада, которая примыкала к пруду, теперь уже высохшему и обильно заросшему пышными камышами; иногда также выходил вечером в поле посидеть на заброшенном колодце. Но чаще всего сидел под старыми липами на скамейке недалеко от дома. Оттуда видно, как проходящий с полей скот останавливается у колодца и слышен в вечернем воздухе жалобный скрип журава, которым вытаскивают воду.
Вечера проводили на обширной крытой веранде, которая выходила в сад. Здесь к вечернему чаю собирался весь дом, то есть хозяева и гости. Тихие, душистые, блаженные вечера, как они мне памятны!
Царевна-Лебедь, 1900 г.
Обыкновенно читали что-нибудь вслух. Врубель очень часто читал Чехова и читал превосходно. Он любил Чехова больше всех современных писателей и говорил, что единственно с кем из писателей хотел бы познакомиться, так это с Чеховым. «Только один Чехов, – говорил Врубель, – умеет передавать бессвязность разговорной русской речи без малейшего оттенка искусственности и литературы». Говорил также, что Гоголь и Чехов – два великих русских поэта-пейзажиста – первый воспел дорогу, второй – степь. Об искусстве Врубель говорил редко и неохотно и считал, что только со специалистом можно рассуждать об искусстве, так как «только художник может верно оценить художника». Об одном только Толстом он мог спорить до ожесточения. Хозяйка хуторного дома, не будучи вовсе толстовисткой, тем не менее защищала Толстого и однажды случилось, что возгоревшийся спор продолжался от завтрака до самого обеда, так что Михаил Александрович потерял своё обычное рабочее время. Ненависть его к Толстому была так велика, что даже в шутку он не мог об этом говорить равнодушно. Остальные предметы редко вызывали Врубеля к спору; он ограничивался обычно краткими, тонко насмешливыми отзывами о людях и вещах, в которые вкладывал затаённое лукавство своего ума.
Зимний дворик. 1903 г.
Врубель переживал теперь период тихой счастливой семейной жизни в тесном кругу родных и немногих знакомых. По природе своей Врубель был очень гостеприимным и любил, чтобы вокруг него била жизнь ключом, чтобы было весело, чтобы были у всех весёлые лица. По временам Врубель ездил с женой в ближайший от хутора город Нежин с визитами к родственникам жены, а также за покупками вина и сластей. Как сейчас помню, на дворе, поросшем травой, стоит экипаж, готовый к отъезду. Врубель в длинном английского покроя пальто подсаживает жену в экипаж и говорит, что ему необходимо постричься; а мне так жаль его восхитительных светлых шелковистых волос, вьющихся лёгкими изгибами на упрямом и крепком затылке.
Распорядок хуторной жизни был очень весёлый. В хуторе в летнее время всегда бывало довольно много гостей. Помню один факт, страшно меня поразивший. В хуторе выписывали большую столичную газету, в иллюстрированном приложении которой однажды было воспроизведено невероятное чудовище, нечто среднее между человеком и обезьяной, что-то уродливое, ужасное. Это мать засадила родную свою дочь с малолетства в погреб и поддерживала жизнь своей жертвы на протяжении более двадцати лет питьём и малым количеством еды; без одежды, без ухода, человеческое существо превратилось в дикое бессмысленное животное. Помню, как я смеялся и со смехом показывал Врубелю редкий образчик уродства. На другой день приехал кто-то из товарищей. Я ищу газету с изображением урода, чтобы показать гостю и не нахожу. Каково же было моё удивление, когда я, найдя наконец номер, увидел, что лист с искомым вырван. Я спрашиваю всех – кто оторвал и почему? Тогда Врубель вдруг говорит: «Это так отвратительно, что невозможно выносить – это я уничтожил». И сказал с оттенком невероятного омерзения, точно он уничтожил все экземпляры этого необыкновенного уродства вместе с оригиналом. Я и раньше любил и ценил Врубеля, но только этот случай с ясностью показал мне степень высокой и исключительной организации художника. Такой нежный и легко раздражимый глаз свидетельствовал о невероятной общей чувствительности, сдерживаемой дисциплиной железного долга.
Снегурочка. 1892 г.
Ещё одна особенность – это оттенок пренебрежения, с которым Врубель нередко относился к своим защитникам и поклонникам. Один из моих товарищей передавал отзыв Репина о «Пане». Репин утверждал, что у Пана «плечо измято». Всем присутствующим казалась смешной придирчивость Репина. Врубель отнёсся к вышучиванию Репина крайне сухо и сдержанно: «Да плечо и действительно измято, Репин прав». Как-то раз я сильно нападал на В.М. Васнецова и утверждал и доказывал, что Васнецов в своих работах во Владимирском соборе целиком воспользовался приёмом Врубеля. И Врубель невозмутимо: «Вы не совсем правы. Васнецов в своё время произвёл на нас сильное впечатление – в особенности его «Поле битвы», мы многим ему обязаны». Помню также, с каким сарказмом он отзывался об одной особе, которая из снобизма подражала ему и преклонялась перед ним.
Дама в лиловом. Портрет Н.И. Врубель. 1904 г.
Впрочем, и к самому себе Врубель относился с неумолимой строгостью. Один из моих товарищей, показывая мастеру свою работу, говорил, что он уже раз переделывал и ничего не вышло. Тогда Врубель: «Тысячу раз не выходит, а тысячу первый выйдет». Только путём продолжительной и безжалостной ломки своего труда вырабатываются такого рода аксиомы. Но идиллия, переживаемая художником в это время, налагала на его жизнь отпечаток спокойствия, довольства и даже оптимизма. Однажды за большим семейным обедом отец жены художника сказал тост с пожеланием Михаилу Александровичу занять место придворного художника. Полушутя, полусерьёзно, Врубель выразил полную готовность выставить свою кандидатуру, так как необходимо ещё немного поизучать женскую фигуру и тогда он будет готов занять место и придворного художника. Но больше всего он мечтал о том, чтобы сделаться помещиком и зажить спокойной сосредоточенной жизнью.
Теперь Врубель работает исключительно по впечатлению. Единственно, что он написал в это время с натуры – «в виде отдыха», как говорил художник, – это блестящий портрет Н.И. Врубель в лёгком прозрачном капоте, кисея зелёная с лиловым, форма empire [в стиле ампир], в садовой кисейной шляпе и с лорнетом в руках. При огромной памяти форма предметов не составляла для него затруднений. Трудность заключалась лишь в поисках разрешения всегда новых технических проблем. А память у него была действительно необъятная. Нужен ему костюм ассирийский, персидский, какой угодно – он рисует тут же, никогда не прибегая к книжным справкам. Врубель постоянно наблюдал жизнь отовсюду, извлекая необходимый для него материал. Придёт, например, в какую-нибудь гостиную и всё рассмотрит одинаково внимательно, – и дурное и хорошее, – каждый предмет; при этом всё останется у него в памяти. Это наблюдение В.А. Серова. Да и меня лично Врубель не раз поражал своей острой и тонкой способностью всё запоминать. Как он помнил до тончайших подробностей какой-нибудь дамский наряд, целые серии нарядов на каком-нибудь вечере или в театре, со всеми оттенками цветов, со всеми особенностями!
Меня поразила эта способность Врубеля ещё в 1889 г. весной, когда я с другими моими товарищами расписывал под руководством мастера плафон в одном богатом киевском доме. Врубель чертил сложнейшие буквы готического характера для латинского девиза хозяина дома с такой удивительной лёгкостью, точно это была его единственная и постоянная специальность.
Роза в стакане. 1904 г.
Первыми большими вещами, которые Врубель сделал на хуторе, были панно «Утро» и «Вечер». Эти и следующие хуторные произведения, а также вещи, написанные за эти годы зимами в Москве и скульптуры из обожжённой глины на сюжеты русской мифологии, составляют особую эпоху в творчестве Врубеля. Только теперь его эпическое спокойствие и передача природы достигают полного расцвета. Стиль этих вещей исключителен своей величавой вольностью. Неуловимые почти черты природы во всей их невероятной несмятости, девственности и природной орнаментальности передаются художником, и получаются образы глубокой фантастичности. И колорит Врубеля достигает теперь полной свободы. Роскошь и затаённость красок, всегдашняя основа его творчества, теперь глубокими напоёнными тонами разливается в его картинах.
Картины эти полны впечатлений природы, впечатлений леса и степи. На них передан ритм и узловатая мощь древесной чащи и всё бесконечное спокойствие пустынных закатов и восходов над стеной сереющего леса. Картина «К ночи» даёт живое напоминание вечерних прогулок, когда пышный багрянец чертополохов на пустынном незасеянном поле загорается последний раз в надвигающейся ночи, а вдали уже густеет свинцовый мрак. В первоначальном «Утре», среди мглистого пейзажа, фигуры Земли, Воды, залитого зелёным светом Луча, и вздымающегося Тумана изображали жизнь природы в рассветный час, и глубокие холодные тона картины давали звучный многостройный аккорд. Многие из этих изображений природы погибли. Панно «Утро» и «Вечер» по требованию заказчиков были до неузнаваемости переписаны. Они и теперь прекрасны, но первоначально были несравненно более богаты роскошью вымысла, и дыхание жизни чувствовалось в них на каждой детали.
Такой же поэзией веет и от скульптуры Врубеля этого времени. И то же сложное, стремительное, уверенное в себе великолепное мастерство. В скульптурах этих он выражает легко, свободно восхитительные образы, волнующие своей истомой задумчивые мужские и женские божества; то голова арапчёнка, или барельеф, а то вдруг его фантазия рассыпается тысячами орнаментальных мотивов и всё это с подъёмом несравненным.
Надо сказать ещё, что художник вполне понимает красоту своего материала – обожжённой глины; эти воплощения русских мифологических образов являются по художественной безупречности совершенно единственными в своём роде вещами.
Здесь же в хуторе в первый раз Врубель начал поиски фиолетовых и лиловых гамм в своих великолепных «Сиренях». Два года занимали его эти тональности. Он даже говорил не раз: «Подождите, я ещё напишу сирень зелёной краской» – так поглощала его наравне со стремлением охватить с возможной полнотой форму и мысль о тайне красочных сочетаний. Огромная сирень осталась незаконченной. В письме к В.Д. Замирайло (1901 г.) находим причину, которая помешала взыскательному художнику завершить самое душистое из его созданий. Врубель пишет: «Вещь моя далеко ещё не кончена, хотя и записан весь холст: точка взята неудачно и всё требует капитальных переделок; почти всё на смарку. Это уже в Москве». Но в тот год «Демон» охватил художника с такой страшной силой, что мысль о переделке «Сирени» так и не была приведена в исполнение.
Зимами Врубель с женой жили в Москве; здесь он переписывал летом писанные панно, здесь же были вылеплены скульптуры и написаны некоторые новые картины. Вот письмо Михаила Александровича к сестре, рисующее его тогдашнее положение в художественном мире. Оно относится к 1899 г.
«Всё бесконечные и мало подвигающиеся заботы о нашей с Надей артистической участи. Плюс это – я закончил, наконец, Морозовские панно и принялся за «Богатыря», которого ещё летом писал. Пользуюсь светом, а потому все праздники и сейчас никуда не выхожу. Администрация нашей выставки в лице Дягилева упрямится и почти отказывает мне выставить эту вещь, хотя она гораздо законченнее и сильнее прошлогодней, которую они у меня чуть не с руками оторвали. Вещь почти кончена и радует меня настолько, что я хочу рискнуть с ней на академическую выставку, если примут. Ведь я аттестован декадентом. Но это – недоразумение и теперешняя моя вещь, мне кажется, достаточно его опровергает. Как видишь, я себя утешаю, потому что мне, по крайней мере, не мешают в моей мастерской».
Родная сестра жены художника Е.И. Ге в своих воспоминаниях даёт живое представление об обстановке Врубелей в Москве и о том, как каждую вещь Михаил Александрович подбирал согласно своему вкусу:
«Так как он так любил разнообразные и тонкие краски, то он массу мебели устроил из совсем простой кухонной мебели – белой, некрашеной, всё это было обтянуто плюшем самых нежных оттенков vieux rose reseda [серовато-розовый]: таков был и Надин туалет, полки, лестница, чтобы писать картины; полка задёргивалась, кроме того, занавескою под цвет обивки. Когда кто-нибудь из нас приезжал в Москву, Михаил Александрович всё делал, чтобы принять как можно лучше; он был очень гостеприимным, у него в квартире всегда были большие диваны, чтобы можно было и уложить гостей. Квартиру Врубель нанимал непременно со всеми усовершенствованиями культуры, с лифтом и, если электричества не было – проводил его».
Панно «Утро». 1897 г.
В Москве Врубели жили довольно замкнутой артистической жизнью – изредка бывали гости и иногда наезжали родственники. Привожу один факт, рисующий Врубеля со стороны шутливой, которая так подходит к зимнему масляничному сезону Москвы, а ещё больше – к венецианскому карнавалу.
«Когда мы жили в доме Братановских, – рассказывает жена художника, – нам там ужасно не везло, да и всем живущим в доме вообще. Там у нас сгорели вещи, а воровали там очень часто – даже хозяйку однажды обворовали. Жил в этом доме старичок. И вот он умер и никого это не поразило. На другой или на третий день у нас были гости. Михаил Александрович ушёл к себе и через некоторое время вдруг видят все – выходит покойный старичок. Сначала перепугались, а потом начали смеяться. А это Михаил Александрович загримировался, сделал усы из ваты, вообще замечательно загримировался, с полным сходством».
Не есть ли это желание обратить в шутку самую острую опасность и, таким образом, хоть отчасти застраховать себя от чувства приближения этой опасности, хоть на время стать вне её пределов? Но скорее всего в этом выражалась страсть к театру и гриму. В.Д. Александрова сохранила подобный же факт из детских лет Врубеля:
«Как известно, есть обычай 1-го апреля в шутку обманывать друг друга (первое апреля, никому не веря), и вот 1-го апреля, желая пошутить, Миша раскрасил себе лицо таким образом, что получилось подобие страшного ушиба, и в таком виде явился к своим мачехе и тётке. Сгоряча они не рассмотрели, в чём дело, и перепугались. Отец Миши рассердился не на шутку за эту шалость».