Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

6. Снова Киев

Яремич С. П.

Жажду, жажду весны! Чувствуешь ли ты своё счастье? Знаешь ли ты его?

Гоголь.

«Душевное дело», о котором Врубель едва намекает близкому человеку в письме из Венеции, было сердечное увлечение, под влиянием которого художник находился с лета 1884 г. Увлечение это продолжалось несколько лет и лишь с переездом в Москву наступило полное отрезвление. Михаил Александрович вскоре по приезде из Венеции начал очень тяготиться этим невольным пленом и хотел во что бы то ни стало избавиться от него, говоря, что необходимо расстаться. Это послужило причиной переезда в Одессу (июль 1885 г.) У Врубеля было даже намерение поселиться окончательно в этом городе. Здесь Врубель познакомился с одним старым скульптором, который обещал ему устроить в рисовальной школе место преподавателя. Были ещё кое-какие проекты вроде заказа росписи церкви для реального училища в Кишинёве, но они окончились ничем. Всё это, взятое в совокупности, делает понятным беспокойный, неудовлетворённый тон письма к сестре. Он пишет:

«Настроение моё переменное, но думаю-таки сладить с собой, промуштровав себя основательно на этюдах, в которых я за последнее время оказал леность и вольнодумное легкомыслие. Работы от себя за последний год таки малость подгадили. А главное, всё кругом твердит: довольно обещаний, пора исполнения. Пора, пора».

Прощание царя морского с царевной…

Прощание царя морского с царевной Волховой. 1897 г.

Уже в это время Врубель начал писать «Демона» на фоне горного пейзажа. В.А. Серов, очень часто видавший тогда своего академического товарища (так как жили они в одном и том же доме), рассказывает, что для пейзажа Врубель пользовался фотографией, он не помнит ясно, что именно было изображено на ней, но в опрокинутом виде снимок представлял удивительно сложный узор, похожий на угасший кратер или пейзаж на луне, который был использован для фона в картине. Серов помнит также ещё одну очень милую подробность: Врубель привёз из Венеции старинный дамский чулок, который ему служил вместо галстука.

В конце концов одесская жизнь не удовлетворила Врубеля, его потянуло обратно в Киев. Тем более, что ему всё казалось, что он может принять участие в росписи Владимирского собора, работы в котором в то время ещё только что начали выясняться. Бесспорно, он имел больше, чем кто бы то ни было, прав на эти работы, но судьбе было угодно распорядиться иначе. Мастер не нашёл в Киеве своего мецената. Всё, что его окружало, было бесконечно ниже по уровню и по развитию, оттого он остался совершенно непонятым и не у дел.

Ангел с кадилом и свечой. 1887 г.

Ангел с кадилом и свечой. 1887 г.

В восьмидесятых годах прошлого [19] века Киев, как центр в смысле общественной жизни, не существовал. Люди общества, ещё вполне проникнутые духом крепостничества, проводили в городе известную часть времени в своём тесном, обособленном кругу, в питье, еде и удовлетворении разного рода прихотей, отдавая всё растительной жизни, без всякой мысли о своём верховном призвании. Искусство было необходимо постольку, поскольку льстило их сибаритизму. Были в этом кругу и симпатичные люди, радушные, хлебосольные и даже с задатками меценатства, но их взгляд на художника, простой, крепостнический, мало чем отличался, в смысле широты сочувствия, от размеров щедрости барина державинских времён, поощрявшего «художников младых» в минуты благодушия «полтиной денег». Художник без чина и материального положения, каковы бы ни были размеры его дарования, не существовал в глазах общества.

Несколько заметнее бил жизненный пульс в другом кругу, столь же замкнутом, если не больше, чем первый, – в профессорской среде. Здесь изощрялись умы по большей части в разрешении вопросов метафизики, истории и археологии. Изредка жизнь выражалась в едва приметной полемике, состоящей из ядовитых и тонких намёков, настолько тонких и неуловимых, что они совершенно свободно могли показаться в свете, не рискуя зацепиться «за фарисейские рогатки» тогдашней цензуры. Это всё ещё проявлялась в жизни доживавшая свой век в глуши усмешка Вольтера, неуловимая как тень, формы которой были настолько бледны и неясны, что при мало-мальски внимательном взгляде она или совсем расплывалась в тумане или же, чаще, желая сохранить некоторую реальность, принимала благочестивое выражение. В этом кругу искусством почти совсем не интересовались. Несмотря на богатство оставшихся памятников в виде мозаик и фресок, местными научными силами они почти не затрагивались, а если и затрагивались, то неохотно, как-то вскользь, осторожно, чтобы в предмете чуждом не выказать своего незнания. Несмотря на то, что были местные учёные огромной эрудиции и превосходные знатоки в вопросах истории и археологии, всё, что сделано ценного для обследования остатков древней живописи, принадлежит учёным пришлым. Фрески Кирилловской церкви, например, уже были открыты в самом начале 60-х годов, но индифферентизм и невнимание были настолько велики, что на них не обращали никакого внимания в течение более двадцати лет.

Петунии в стакане. 1886 г.

Петунии в стакане. 1886 г.

С появлением в Киеве профессора Прахова художественная жизнь повысилась. Как человек, не лишённый понимания ценностей искусства, он тотчас же увидел, сколько интересного в художественном смысле находится в мусоре и полнейшем забвении. Предприимчивый, начитанный в вопросах искусства, увлекательный светский собеседник, Прахов умел заинтересовать где надо и, что самое главное, умел добывать необходимые для работы средства. Одного платонического желания привести в совершенный вид памятники искусства было недостаточно, необходимы были, конечно, и материальные соображения. Зато сразу всё ожило. Реставрация Кирилловской церкви, очистка части мозаик Софийского собора, открытие фресок в Михайловском монастыре и, наконец, в широких размерах работы во Владимирском соборе, – всё это заметно повысило художественную жизнь не одного Киева, но разошлось весёлым эхом и по всей России. Казалось, не будет конца этим работам, и дыхание возрождения коснулось, наконец, и русского искусства. Это была пора, когда мы особенно тешились своим прошедшим, не могли нарадоваться на наше настоящее, а блестящим перспективам на будущее, казалось, не будет конца.

На Врубеле должно было отразиться влияние атмосферы, насыщенной повышенной деятельностью. Разве он мог чувствовать иначе, если, казалось, сама судьба предназначала поставить его во главе этого торжественного шествия возрождения. Как он был далёк от мысли, насколько его замыслы исключительны и одиноки, если мог написать сестре такие слова: «Теперь я энергично занят эскизами для Владимирского собора. Не думай, что это шаблоны, а не чистое творчество». Послушный голосу своего Демона, он идёт заранее предрешённым путём, нисколько не сообразуясь с требованиями суровой действительности, принимая обманчивый мираж, созданный восторженно настроенным умом, за действительность.

Надгробный плач. Второй вариант с…

Надгробный плач. Второй вариант с фигурой Богоматери на первом плане. 1887 г.

Времена художественно-религиозной свободы прошли бесповоротно. В этой области повсюду остался один лишь «шаблон». И его иго нисколько не менее тягостно, всё равно, будет ли это указка учёного староведа или же требование духовного цензора. И тот, и другой во имя мёртвой теории охраняют неведомо кем установленные типы и характеры. И горе талантливому художнику, если он пойдёт на компромисс с благочестивым шаблоном; его воображение попадёт в железные тиски невыносимого менторства и творчеству конец. Бесконечное количество произведений мастеров Возрождения, с необыкновенной полнотой выражающие наше стремление к прекрасному, очень часто полны самых резких несообразностей, с точки зрения исторической верности в обстановке, в одежде, типах, аксессуарах. И несмотря на это, заключают в себе самое драгоценное, что может быть в искусстве – полное выражение неограниченной свободы фантазии и тесную связь с жизнью. Эта свобода и связь с жизнью есть необходимое условие процветания искусства. «Мы, живописцы, позволяем себе вольности, какие позволительны поэтам и безумцам», – говорит Паоло Веронезе перед инквизиционным судилищем, в ответ на обвинение его в слишком вольной передаче евангельского сюжета. Веронезе с гениальной простотой разрешает сложную проблему художественной свободы. Но, к несчастию, не для нашего времени.

Сирень. 1900 г.

Сирень. 1900 г.

В наше время религиозное искусство так беспомощно, настолько отошло от жизни, что каждую минуту нуждается в помочах, в указке учёного руководителя и, не владея самым главным – сознанием значения технических законов своего искусства, впадает в полную бесцветность и мертвечину. Несомненно, однако, что художник, одарённый пониманием тайн своего мастерства, будь это Веронезе, Врубель или другой какой-либо мастер такого же уровня, может воспроизвести любой сюжет с персонажами в каких угодно костюмах, не исключая и современных, и от этого иллюзия торжественности места нисколько не нарушится, так же, как не нарушается эта торжественность и святость места в каком-нибудь сант Витале, где изображены император, императрица, духовные лица и придворные чины в современных художнику костюмах. В любой церкви средних веков или Возрождения почти каждая деталь говорит о быте людей, которые созидали и украшали храмы, и эти детали не только не умаляют, но ещё больше увеличивают настроение святости места, связывая жизнь прошлую с жизнью настоящей.

Какое было бы счастье для русской культуры, если бы в наших храмах были отводимы специальные пространства для изображения на них подвигов народных героев, всё равно, будут ли это личности легендарные или принадлежащие реальной жизни! Это был бы не эфемерный, но действительный способ поднять эстетический уровень народа. Так как надо же сознаться, что все заботы, вплоть до полицейского наблюдения за иконописью давали до сих пор одни только отрицательные результаты и, несомненно, что других они и не могут давать. Картины вроде «Микулы Селяниновича» не только не нарушили бы торжественности и святости места, но могли бы внести свою собственную торжественную ноту в общем аккорде и будили бы у многих склонность к чувству прекрасного и великого.

Боже, как это было бы прекрасно! Страницы развёртывались бы одна волшебнее другой. При этом какая свобода, а вместе с тем совершенно новые горизонты для наших художников. Повсюду эта свобода давала благие плоды. Отчего же и нам не вступить на этот благотворный и прекрасный путь?

Но говоря о свободе, необходимо сделать одно замечание. Кто обладает меркой, на основании которой можно было бы безошибочно определить, где истинный носитель свободы, а где только раб, прикрывающийся фригийским колпаком? Теперь в художественных школах чуть ли не с масочного класса каждый считает себя призванным перекрасить на свой образец небесную твердь, а в действительности эти грандиозные замыслы разрешаются в жалкое и немощное кривлянье, которое, какими не прикрывай его названиями – самыми последними и самыми новыми, не станет от этого ни менее презренным, ни менее антихудожественным.

Врубель действительно обладал редчайшим свойством свободно управлять большими пространствами, он был во всеоружии, но всё несчастье его жизни, которое можно рассматривать, как несчастье всего русского искусства, заключалось в том, что он остался без настоящего мецената, так, как только просвещённому меценату принадлежит право выбора.

Помню, как-то после работы, в минуты усталости Врубель говорил, как неприятно и тяжело писать картины, и если бы он был богат, то и не писал бы их, а заказывал бы другим художникам, рассказав только, что ему нужно. Без сомнения, какой-нибудь Сикст ІV или другой ему подобный так и делал, но весь секрет в том, что выбор настоящего Сикста ІV падает на Боттичелли, а выбор фальшивого Сикста падает всегда мимо.

Инстинктивный ли это страх перед талантом или что иное, но в большинстве случаев вкусы наших меценатов имеют склонность или к откровенно банальному, или же к ярмарочному уродству, а настоящий талант проходит мимо, едва терпимый. Не могу не вспомнить чрезвычайно типичный факт. Один из самых крупных русских живописцев был в своё время привлечён к росписи московского храма Христа Спасителя. Живописец этот был Ге. Ему было отведено в храме несколько мест, но как только он представил эскизы, пригласившие так перепугались, что сейчас же отняли работу, предназначавшуюся Ге и отдали, как нарочно, самому тупому из всех академических эпигонов. В эскизах Ге не было ничего страшного, весь их недостаток заключался в том, что они не были банальны.

Портрет девочки на фоне персидского…

Портрет девочки на фоне персидского ковра. 1886 г.

И вот, в ожидании своего Сикста ІV, Врубель перебивается кое как, продолжая упорно работать. От этого времени осталось несколько законченных вещей и одна из них безумной тонкости и совершенства – «Восточная сказка». Многое погибло, потому что постоянным качеством мастера всегда было работать до пресыщения и затем, когда иссушавшая его горячка совершенства на данной работе проходила, он бросал её куда попало, как никуда непригодную вещь. От этого многое погибло. Он так томится отсутствием определённых рамок, отсутствием реального применения своей деятельности, что иногда достаточно одного намёка на заказ, как он уже готов с сотней проектов, а иногда придумывает и фиктивные заказы, чтобы иметь хоть какую-нибудь, хоть воображаемую почву под ногами. Весь его труд, несмотря на универсальность своего объёма, никому не нужен, а его голос отдаётся эхом в пустом пространстве. По временам ему начинает казаться, что он должен отречься даже от личного в искусстве. В один из таких моментов он пишет сестре:

«С каждым днём всё более чувствую, что отречение от своей индивидуальности и того, что природа бессознательно создала в защиту её, есть половина задачи художника. А может быть я говорю вздор. Ты мне прости: я встал утром с сильнейшей мигренью, которая меня посещает один-два раза в месяц, да ведь так, что шею сводит судорогами от боли. Теперь не знаю, надолго ли полегчало, отчего? Мне вдруг страстно захотелось редиски и простого чёрного хлеба, так что, несмотря на то, что каждый шаг болью отдавался в голову, я побрёл на рынок купить того и другого и стал есть, а боль стала проходить. Когда я себя и в искусстве буду чувствовать таким же облегчённым? А то всё оно стоит не то угрозой, не то сожалением, воспоминанием, мечтой и мало-мало баловало спокойными здоровыми минутами».

Жизнь Врубеля временами становится невыносимой. Иногда, по мере возможности, ему помогает сестра. Никогда ещё поддержка, оказываемая художнику, не была более уместна, как в данном случае, и никогда признательность не находила слов более простых и в то же время более трогательных, чем эти:

«Аня, дорогая, спасибо тебе: я действительно находился в довольно критическом положении. Дело в том, что я, наконец, нашёл причину моей неуспешности за последнее время – это совершенное оставление втуне работы с натуры, а между тем это единственная дисциплина и средство прокормления; на творчество рассчитывать нельзя. Я теперь пишу очень красивый этюд с девочки на фоне бархатного ковра – вот твои двадцать рублей и помогут мне его закончить спокойно; вероятно, его удастся продать рублей за 200-300 и тогда за Терещенскую картину и за «Демона».

Этюд девочки давно окончен, но не продаётся и, чтобы существовать хоть как-нибудь, художник хватается за случайно подвернувшиеся уроки. О его до крайности стеснённом материальном положении доходит слух до родных. Родные ему предлагают переселиться к ним в Харьков отдохнуть, но все предложения этого рода Врубель обходит упорным молчанием. И отец художника с грустью и недоумением убеждается, что «Миша прочно засел в Киеве» и что не так-то легко сдвинуть его с этого места. Но он решается на последнюю меру, чтобы извлечь любимого сына из критического положения. Воспользовавшись одной из служебных командировок, А.М. Врубель заезжает на один день (8 сентября 1886 г.) в Киев. Впечатление, которое он вынес от свидания с сыном, сохранилось в письме к дочери Анне Александровне. Письмо это полно глубокой печали о судьбе сына, которому уже исполнилось тридцать лет, а о каком-нибудь определённом в материальном отношении положении ещё нет и помину. Но лучше передать это прекрасное письмо, так живо переносящее в ту эпоху, его собственными словами:

Харьков, 10 сентября 1886 г.

Миша здоров, по его словам, но на вид худ и бледен. С вокзала я прямо отправился к нему и был опечален его комнатой и обстановкой – ни одного стола, ни одного стула. Вся меблировка – два простых табурета и кровать. Ни тёплого одеяла, ни тёплого пальто, ни платья, кроме того, которое на нём (засаленный сюртук и вытертые панталоны), я не видал, может быть – в закладе. В кармане всего 5 копеек а la letter [в буквальном смысле]. Больно, горько до слёз мне было всё это видеть. Слава ещё Богу, что Миша верит в свой талант и твёрдо надеется на будущность.

Видя его положение, я, разумеется, ещё раз предложил ему переселится к нам безотлагательно, и даже ехать со мной. Но он говорит, что теперь никак не может. Надо прежде всего окончить картины Терещенки, а потом, может быть, получить (если представить эскизы не хуже и не позже других конкурентов) работы в храме св. Владимира. Так что вопрос о переселении далеко ещё не решён. И вообще Миша почему-то не хватается за наше предложение, несмотря на то, что и Васнецов при мне же советовал ему переселиться к нам, пожить дома, в семье, в другой обстановке. И мне кажется, что это необходимо, мне кажется, что он впадает в мистицизм, что он чересчур углубляется, задумывается над делом и потому оно у него идёт медленно.

Вообрази, после почти годичной работы над картиной Терещенки (величиной ¾ аршина в квадрате) он при мне решился бросить написанное и начать вновь, рассчитывая, что таким образом он кончит картину скорее. Сюжет этой картины, по-моему, – не богат. Шатёр персидского принца, весь из персидских крайне пёстрых ковров. Софа; на ней в пёстрых одеяниях возлежит принц; при чём в пестроте не только контуры его фигуры, но и лицо трудно рассмотреть. Возле софы на ковре женщина, тоже с трудом выделяющаяся из пёстрого фона.

Другая картина, с которою он надеется выступить в свет, – «Демон». Он трудится над ней уже год, и что же? На холсте (1 ½ аршина вышины и 1 аршин ширины) голова и торс до пояса будущего «Демона». Они написаны пока одной серой краской. На первый взгляд Демон этот показался мне злою, чувственною, отталкивающею, пожилою женщиной. Миша говорит, что Демон – это дух, соединяющий в себе мужской и женский облик. Дух, не столько злобный, сколько страдающий и скорбный, но при всём том дух властный, величавый. Положим так, но всего этого в его Демоне ещё далеко нет. Тем не менее, Миша предан своему Демону всем своим существом, доволен тем, что он видит на полотне и верит, что Демон составит ему имя».

Затем говорится о поездке в Кирилловскую церковь и о впечатлении от старых фресок и новой живописи. И потом в заключение:

«Возвратясь домой (т.е. в Харьков), я тотчас послал Мише небольшую субсидию – 25 рублей (более послать не мог – сам остаюсь с 20 рублями до 20 сентября). В настоящую минуту она ему необходима, тем более, что он намерен купить холст, краски и начать вновь картину Терещенки, а денег – нуль!..»

И опять с горечью вспоминает обстановку сына:

«У него всего одна мельхиоровая чайная ложечка и один сюртук, сшитый Бог весть когда и пришедший в крайне грязный и неприличный вид. Тем не менее Миша бодрится и говорит, что материально он не бедствует…»

Портрет М. Ершовой. 1884 г.

Портрет М. Ершовой. 1884 г.

В это время Н.К. Пимоненко был дружен с Врубелем и нередко посещал его. Он помнит большую, неуютную комнату на Пироговской улице в доме Райсмиллера, ту самую, от обстановки которой пришёл в такое уныние отец мастера. Комната зимой не отапливалась. «Приходишь к нему (слова Н.К. Пимоненко), а у него страшный холод, вода для умывания замёрзла, а он работает как ни в чём не бывало. – Как вы можете это выносить? А он: «А ничего», – махнёт рукой и переведёт разговор на другую тему».

Очень часто избирают художественную карьеру за неимением ничего лучшего в том рассуждении, что терять всё равно нечего, а неровен час, что-нибудь и перепадёт, – заказ, покойное местечко, чин. Многие погибают, не выдержав борьбы, и это неизбежно. Некоторые достигают известности и благосостояния, и так как энергия и упорный труд в редких случаях не оправдывают возложенных на них надежд, то и нет в этом достижении ничего удивительного. Но иметь полную возможность сделать жизнь достаточной и удобной и идти добровольно на худшие лишения, какие только можно представить, и в то же время сохранять всю независимость ума и ясность воображения в преследовании высших жизненных планов, такого рода явление – удивительная редкость.

В таком необычайно исключительном положении находился Врубель в то время. И как св. Людовик, служа убогим и немощным, не терял своего королевского достоинства, так и Врубель, будучи в бедности, сохранял всё величие и всю сложность психических побуждений, – бедность нисколько не унизила его сердца.